Золотая чаша - Генри Джеймс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И слова Америго, и его молчание в эту минуту, казалось, подразумевали не больше, чем обычно в последнее время; но если бы Мегги не исключала так безоговорочно саму возможность того, чтобы он сознательно захотел причинить ей боль, она могла бы увидеть за его непоколебимым самообладанием ту дерзкую надменность, с помощью которой великие мира сего, люди того же класса и того же типа, что ее муж, всегда умеют восстановить нарушенный порядок вещей.
Счастье Мегги, если она была настолько уверена в том, что он не собирается воспользоваться этим приемом – по крайней мере, против нее. Хотя князь вел себя довольно загадочно, ничего не отрицал, ничего не объяснял, не отвечал на вопросы и не просил прощения, все же он каким-то непонятным образом ухитрился внушить жене, что ведет себя так вовсе не из желания «отмахнуться» от нее. Оба раза он слушал ее с большим вниманием, хотя и с чрезвычайной сдержанностью; впрочем, не следует также забывать, что во время их второго, краткого разговора на Портленд-Плейс, уже в самом конце, князь настолько поступился своей сдержанностью, что практически предложил Мегги заключить временное соглашение. По сути, тут было всего лишь нечто затаенное в глубине его глаз, обращенных к Мегги, но чем дольше она смотрела, тем отчетливее читала в них безмолвный проект договора о сотрудничестве. «Оставь мне право на молчание, не отказывай мне в этом. Понимаешь, ведь больше у меня ничего не осталось. Если ты позволишь мне хранить молчание столько времени, сколько мне потребуется, обещаю – что-нибудь да созреет в тишине, хоть я пока плохо представляю, что именно. И это будет тебе наградой за терпение». Мегги отвернулась; эти или подобные им слова звучали у нее в ушах. Ей и в самом деле приходилось напоминать себе об этом призыве, мысленно прислушиваться к нему снова и снова – иначе никак не получалось объяснить, отчего она так терпелива. Ведь он даже пропустил мимо ушей ее признание в полном неведении касательно того, с какого времени, еще до женитьбы, началось его близкое знакомство с Шарлоттой. А между тем ее неосведомленность по этому поводу непосредственно затрагивала интересы князя и Шарлотты; оба они в течение нескольких лет всячески способствовали поддержанию ее неведения, и докажи князь своим ответом, что не стремится продолжать такое утаивание, это вполне могло бы стать первым доводом в его защиту. Но Америго удостоил упомянутую тему лишь долгого взгляда с невысказанной просьбой об отсрочке. Мегги была бы совершенно уничтожена, если бы не нашла опору в своей новообретенной способности хотя бы временно примириться с той главой семейной истории, от одной мысли о которой всего неделю назад ее обдавало смертельным холодом. Она уже начала привыкать к тому, что поле ее зрения распахивается все шире буквально с каждым часом. Когда, оказавшись в «Фоунз», она спросила себя, дал ли он более или менее определенный ответ хотя бы на одно из обвинений, высказанных ею в Лондоне, то показалась самой себе подобием усталой маленькой танцовщицы, с трудом переводящей дух после выполнения трудного пируэта на ярко освещенной сцене пустого театра перед одним-единственным зрителем, небрежно раскинувшимся в ложе.
Только теперь, вспоминая все происшедшее, она по-настоящему поняла, насколько успешно сумел Америго ничем не скомпрометировать себя, расспрашивая ее в тот единственный раз, когда они вернулись к этому разговору – в сущности, он затем и спровоцировал ее на возобновление разговора, чтобы расспросить как следует. Он заставил ее еще раз рассказать о неожиданной встрече в собственном доме с маленьким антикваром из Блумсбери. Не приходится удивляться, что его интересовали подробности этой встречи. Он чуть ли не устроил жене настоящий допрос с пристрастием. Труднее всего было понять, что заставило этого чудака написать покаянное письмо даме, с которой он только что заключил выгодную сделку, а потом еще и явиться самому, дабы лично принести ей свои извинения. Мегги сознавала, как неубедительны ее объяснения, но посколько все именно так и было, она не могла предложить ничего другого. Оставшись наедине с собой после продажи золотой чаши, которую, как он знал, покупательница намеревалась подарить отцу на день его рождения, – Мегги призналась, что болтала с владельцем лавчонки вполне по-дружески, – торговец поддался укорам совести, а это большая редкость среди торговцев вообще и практически никогда не встречается у бережливых сынов Израилевых. Ему очень не понравился собственный поступок, и еще больше не понравилось, как доволен он был, радуясь успешно проведенной прибыльной операции. При мысли о том, что его очаровательная доверчивая посетительница преподнесет горячо любимому родителю подарок с изъяном, придающим ему смысл недоброго предзнаменования, он не устоял перед суеверными страхами и отважился на неслыханное чудачество – несомненно, еще более поразительное для его собственного коммерческого ума по той причине, что ничего подобного у него никогда в жизни не случалось с другими покупателями. Мегги вполне понимала всю странность происшествия и не пыталась ее скрыть. С другой стороны, она нисколько не сомневалась, что, не задень эта история Америго за живое, он, скорее всего, просто посмеялся бы над ней. У него вырвался какой-то необыкновенный звук, нечто среднее между смехом и стоном, когда Мегги сказала (а она не преминула это сделать): «Ах, само собой, он говорил, что пришел из „симпатии“ ко мне!» Впрочем, она так и не смогла решить, чем именно был вызван этот нечленораздельный комментарий – фамильярностью ли, которую Мегги допустила в разговоре с торговцем, или же фамильярностью, которую ей пришлось от него стерпеть. С той же откровенностью она сообщила князю, что антиквар, по-видимому, жаждал увидеться с нею еще раз и воспользовался для этого первым подвернувшимся предлогом, что ее это нисколько не шокирует и торговца она не осуждает, а, напротив, испытывает к нему искреннюю признательность. Он всерьез пытался вернуть ей часть денег, но она отказалась наотрез, и тогда он выразил надежду, что она хотя бы еще не успела осуществить свое прекрасное намерение относительно хрустальной чаши, о котором, к великому счастью, соизволила рассказать ему. Нельзя дарить такую вещь человеку, которого любишь, ведь не хочет же леди навлечь на него несчастье. Он все думал об этом, места себе не находил, а теперь вот поговорил с ней, и ему сразу стало легче. Ему стыдно, что он чуть было не позволил ей совершить по неведению роковую ошибку, и если прекрасная госпожа великодушно извинит его за такую смелость, она может делать с чашей все, что ей будет угодно, кроме только одного