Юрий Никулин. Война. Арена. Кино. 100 лет Великому Артисту - Михаил Александрович Захарчук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда наступили холода, голод стал донимать особенно. Мы на себя напяливали все, что можно было достать: теплое белье, по две пары портянок, тулупы, валенки. Но все равно до сих пор помню, как меня постоянно трясло от холода. А еще и ноги мои отмороженные добавляли мучений. Командир и санинструктор постоянно нас предупреждали: поменьше пейте воды. Но большинство солдат их не слушали. Почему-то считалось, что если выпить много воды, то чувство голода притупится. Я попробовал, но безуспешно и не стал пить. А те, кто злоупотреблял водой, в конце концов опухали и совсем ослабевали.
Могу тебе сказать как на духу: в период ленинградской блокады кошку я ел, ворону ел. Питались мы очень скудно. Были какие-то колбаски, вернее, мелкие их кусочки. Их даже жевать было невозможно. Положишь в рот и перекатываешь языком туда-сюда. На какое время нам те колбаски выдавали – не помню. Вот что мы их ножами разбивали – это в памяти осталось. Болел я цингой во время блокады. Несколько зубов выпало. Ноги были у меня сильно опухшие. Ну с ними я вообще намаялся. Мы часто ходили от батареи до Ленинграда и обратно, а это почти шестьдесят километров. И пешком. Машины тогда не ездили, лошадей всех поели. Но совещания всякие даже в самый лютый голод не прекращались. Перед каждым походом в штаб армии нам давали сухой паек. В тот паек входила банка тушенки, полбуханки хлеба и несколько галет. Запас этот – на десять дней. Погрузишь все это в вещмешок и шагаешь. Благо не в одиночку. Много народу следовало от передовой в город и обратно. Шли мы, разумеется, без ночевок и без привалов, чтобы не замерзнуть. В штабе перекантуешься где-нибудь на полу. Хорошо, если печь была вблизи. После совещания мы спешили к себе в расположение. В родном коллективе всяко лучше было. А от сухпайка уже не оставалось ни крошки.
В таких невероятно тяжелых условиях прошли зимние месяцы нашей обороны. К весне, которая тоже не отличалась теплотой, сильные заморозки случались и в мае, у многих из нас начались цинга и куриная слепота. Никогда больше не переживал таких странных ощущений. Как только наступали сумерки, перестаешь различать границу между землей и небом. Хорошо, что несколько человек на нашей батарее не заболели куриной слепотой и стали нашими поводырями. Вечером отводили нас в столовую, а потом приводили обратно в землянки. Кто-то пустил слух, что от цинги помогает отвар из сосновых веток. Мы начали его пить – не помогло. И лишь когда на батарею привезли бутыль рыбьего жира, все пришло в норму.
Холода 1941 года наступили уже к середине осени. Вообще погода под Ленинградом в первые годы войны отличалась необычайной суровостью и тотальной непредсказуемостью. Лето и осень были на удивление теплыми, небо безоблачным. Немецкие самолеты поэтому летали очень интенсивно и днем, и ночью. Ночи в начале осени стояли такими лунными, как в украинской песне: «выдно, хоч голки збырай». Поэтому массированные налеты фашистской авиации на Ленинград велись практически круглосуточно. Бойцы ВНОС – воздушного наблюдения, оповещения и связи – собирательное название воинских формирований, являвшихся составной частью войск противовоздушной обороны – по многу ночей не спали, отражая налеты. В одну из таких ночей 6-я батарея заступила на дежурство. Комбат Ларин, которого отличала искренняя, а не показушная забота о подчиненных, вызвал к себе Никулина:
– Юрий, ты видишь, как люди устали – сквозняками всех качает. Пусть поспят хотя бы несколько часов, а ты пока что сам подежурь на позиции. Объявят тревогу – буди всех, а меня первого.
И надо же было такому случиться: именно в то время нагрянула проверка из штаба армии. Да так внезапно, что Никулин не успел даже подать команды на подъем. Старший проверяющий в крик: «Война идет, а вся батарея дрыхнет во главе с командиром. Безобразие! Всех отдам под суд военного трибунала!». Видя, что дело принимает нешуточный оборот, Ларин шепчет: «Выручай, Никулин. Скажи, что в двенадцать ночи я велел меня будить, а ты этого не сделал, поэтому все и спят. Я тебя потом выручу, прикрою». Юрий так и доложил проверяющему. Тот слегка успокоился. В том смысле, что ему уже не всех батарейцев придется отдавать под трибунал, а только одного командира разведки сержанта Никулина.
Дружок Николай Гусев вмиг оценил остановку:
– Юра-тюха, ты хоть понимаешь, что тебя делают крайним? Скажи честно, как было дело, и от тебя отстанут.
– Не могу, Коля, дал слово комбату. Что ж теперь в кусты. Чему бывать, того не миновать.
На следующий день прибыл следователь из штаба 115-го ЗАП. И ему Никулин изложил все ту же версию: не поднял комбата, сплоховал. Виноват. Готов нести ответственность по всей строгости военного времени.
К вечеру приехал командир дивизиона и тоже стал пенять сержанту:
– Вы мне тут в благородство не играйте и дурака из себя не стройте! Неужели не понимаете, чем это вам грозит?
Никулин, однако, упорно стоял на своем: сам, мол, виноват, а не комбата прикрываю. Тогда его доставили в расположение полка к начальнику штаба. Майор Каплан усадил провинившегося за стол напротив себя, предложил закурить и после долгой паузы глуховато заговорил:
– По правде сказать, мне нравится, что вы, сержант, столь упорно защищаете командира. Так оно и должно быть в боевой обстановке: сам погибай, но командира выручай. Поэтому, если вы и сейчас продолжите стоять на своем, я не стану вас осуждать. Просто я по должности своей обязан знать всю правду о том, что творится в части. Обещаю вам не принимать строгих мер. Вы действительно Ларина выгораживаете?
– Так точно, товарищ майор.
– Ну что ж, за свой проступок вы будете разжалованы в рядовые. Комбат получит неполное служебное соответствие. Идите и продолжайте службу.
Никулин пошел и продолжил служить. Через несколько месяцев майора Каплана повысили в должности, и он стал начальником штаба дивизии. Передавая свои дела заместителю капитану Глухареву, он распорядился: вернуть звание