Севастопология - Татьяна Хофман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я запускаю плоский камешек по ряби Зиль-реки и считаю, сколько раз он коснётся на лету поверхности воды. Я вяжу полосатый шарф. Камешки не простые, и шарф – не для удушья. Я выдаю обломки стены – не хочу, чтобы они угодили в музей. Упражнение в нецелесообразном постсоветском импрессионизме.
Личные терзания – нечто относительное. Всё индивидуальное однажды видится постыдным. Точно так же, как специально селективные нац. истории и фиктивные нарративы. Такие музеи скрытых тайн иногда держат публику за дураков, а себя мнят просветителями. Нет, спасибо, здесь шлагбаум закрывается. Выставка в крайнем случае пройдёт в лабиринте виллы, с опорами балконов в виде колоссальных эротических женских колонн у парадного входа, античный облик. С долгими периодами закрытия в целях обновления.
В Maison de haute écriture в каждой комнате стоит мольберт. Посетители могут писать экспонаты музея и записывать мои эскизы, пуантилистски, с понтом, с точко-запятой. Anything goes – всякий приветствуется и волен уйти. Верхняя надпись гласит: Семантический лифтинг постмодерна. По ту сторону добра и зла. Памятуя блокады, растворяйте их за спиной, в вашем спинном мозгу, в ваших извилинах и внутривенностях Читайте Блока, слушайте New Kids On The Block, обойдите квартал, ведите блог. Носите с собой блокнот и caran d'ache. Он выручит из любой нужды. Вносите записи, троеточие после каждой. Не забывайте делать опыты; они держатся дольше, чем фоты.
Мой сын, который понимает меня, как дельфин, настаивает на том, чтобы вместе посмотреть фильм: Звёздные войны. И предлагает, чтобы мы играли в этот фильм. Мне можно быть принцессой, а он – он победит Дарта Вейдера, как полагается герою нового поколения. Точка, всё, представление окончено.
У меня нет ощущения миссии, есть ощущение проблемы. Иногда потребность в повторении. Иногда любопытство: что думают люди в Москве, в Петербурге, в Омске, в Томске, и да, что на том опять полузабытом полуострове, который отрезается с погодных карт Европы? Что для них важно? Что происходит сейчас, с чем нам придётся иметь дело или не иметь ничего общего? Простите мне сугубо русский вопрос, но если бы мы хотели вмешаться иначе, чем Россия, то – что делать? Ведь само по себе в порядке, когда хочется навести порядок, только это – дело домохозяек и хозяев дома.
Мы катаемся с горок озеленённых и застроенных историй, мы читаем наши газетные мнения, мы на стороне добра. Нас информируют беженцы с Золотого Берега, импортированные авторы, которые наловчились впрессовывать свои тексты в нашу прессу и говорить нам своими словами то, что мы хотим слышать, со щепоткой переживательной и поверхностной экзотики. Мы мним себя в корректном многоголосии, слушаем многие голоса тех, кто выстраивает свою музыку-поэтику-энергетику по нашим ожиданиям и берёт нас тем, что уже отточили во время SU. Это ОК. Лучше, чем нокаут, и так возникает некое МЫ, по англ. US. Это Мы полностью с нами! Добрая старая Европа прыгает на задних лапках, когда перед ней маячит колбаса демократии. Или сама Европа машет кому-то? Своим рынкам сбыта и зонам влияния? Лодкам с беженцами?
Занимайся физкультурой, и всё будет не так плохо. Прошлое, современность воспоминаний. Аттрактивные атрибуты, культо-явные этикетки. Такелаж каждого актуального положения громоздится в ещё никогда не пробованное блюдо. Или в то, с ароматом которого ты вырос. Оно заключает тебя в исходную клетку утоляет тоску по истокам и принадлежности. Попробуй, с острым или без. Вкусно или нет, вот и всё.
Можно быть готовым убедить себя, что нечто полезно или неполезно. Рано или поздно кто-то публикует исследование, которое говорит против этого и за что-то другое. Дело вкуса. Тут уж нам Бурдьё наворотил дел – аромат расслабления, узнаваемости, ритуальной причастности историческому, уплотнённому выбором слов артефакту: это всегда будет съедено за милую душу, а человек есть то, что он ест. Из засады настораживающий запах изгнания, бескрайней дали и похищенного времени. Аромат объединяющей ностальгии – ладно, все дороги ведут мимо лакомства и в Рим.
Переписанные школьные учебники лежат на книгах с кулинарными рецептами моей матери. Из кухни – запахи, которые ты во флакончике всю свою жизнь будешь иметь при себе. Они иррационально программируют тебя геномами добра и зла и снабжают жиром жизненного смысла. Скажи мне, какой твой родной язык (позвольте, первый или второй?), и я скажу тебе, какое у тебя – но не обязательно у меня – любимое блюдо. Где бы мы ни очутились, это мы уже видели по вдохновляющему краху Йозефа Бойса в Крыму, можно только промахнуться – и лечь то более, то менее удобно. Блюдо выносит приговор: сам виноват. Если оно тебе невкусно, значит, ты выбрал что-то не своё.
Бывает нечто вроде очень личного значения, параноидальное поляроидное фото, внутри пустоты и её политизированной крёстной матери, тяготения. Мне следовало держать либо кино-хлопушку перед камерой, либо язык за зубами: это встало у меня на пути, и я стою перед этим намерением, этим измерением, этим пороком. Он заслоняет мне вид, этот подлесок, и я вырезаю из него матрёшек.
Поиск скуки, нового социального положения. На двух ногах – независимо от того, идёшь ли ты вверх или вниз. В растянуто-долгое, невесомое космонавтское время, с конструктором «Космос», зелёное, как коровье пастбище, с договорённостями о встречах на солнечных восходах и тучных закатах. Там не извлекаются корни с яснейшими формулами. Там царит противоположность королевы драм, противоположность разделённости до фрагментов, и Лакан – лакуна.
Нет спрятанных фотографий, архив бывшего КГБ отсылает меня к государственному литературному архиву и там я попадаю в тупик. Я фотографирую сама, но эти снимки ничего мне не говорят, у нас нет семейного альбома, которым мы могли бы отбиваться в драке, мы безоружны и устремлены в будущее, закалённые и весомые, как ленинская указующая железная рука. Чем старше я становлюсь, тем чаще я фиксирую, что у каждого свой дефект, как говаривала мне моя математическая подруга в неуклюжем возрасте пятнадцати лет. Пубертатность реальности не кончается ни у кого. Зафиксируем идеей фикс идиллическую картину.
Тысячу раз начинаем и тысячу раз прекращаем. Тысячу раз дотрагиваемся и ничего не чувствуем. Слишком много чувствуем, ничего и никого не трогаем, не касаемся ни одной клавиши, не жмём, никого не осчастливливаем, не берём в руки никакую кисть, не стыдимся никакого полуострова.
Предоставь буквам их ход, фразам, рубленым, мясному фаршу с луком, благородной начинке для пельменей. Не так уж это было тяжело, ты пережила, сообщи про свои щи да кашу другим нашим, пусть просветлеют их лица. Не держи всё при себе. Эгоистично. Всегда думаешь только о себе, а не о месте. Город. Другие, которые могли бы с твоей помощью посетить этот город при чтении.
Говорили, Севастополь закрытый город. Запертый, запретный. Я не находила это трагичным. Меньше туристов. Меньше машущих жизнерадостных пенсионеров из страны, которая была как марка качественных костюмов и приборов для домашнего хозяйства. ГДР была нашим Западом, полным фокусов, которые ещё надо было достать из цилиндра.
Тоже кое-что для меню: ментальный туризм. ГДР-овские отпускники, которые могли бы посетить твой город, но не могли, они уже раритетны, частично дементны, а то и вымерли. Много их быть не могло, их только казалось много, потому что им не надо было ехать в школу на троллейбусе, их возили по городу без всяких обязанностей, и они осматривали тебя/меня и твой/мой троллейбус из окон своих туристических автобусов. Вот так выглядит ещё-пока-советская школьница, в тёмно-синем форменном платье, с двумя красными бантами в косах и в сине-красной непромокаемой мальчишьей куртке. Я была местная. Показать вам аборигенские обычаи? Налить чаю? Будь то приверженность славному прошлому или привычка трижды стучать по дереву, «чтобы всё сложилось хорошо».