Севастопология - Татьяна Хофман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Моя мать включает в себя – среди прочих – этнолога, лингвиста, повариху, портниху, вязальщицу и одарённого оратора. Этнолог в ней интересует меня сейчас больше всего. В первые годы в Берлине она обнаруживала существенные различия, иногда анализировала их. А я не могла – долгие годы, которые длились вдвое-втрое больше, чем по календарю, – назвать вещи своими именами ни на каком языке. Тем охотнее я слушала её умозаключения, тогда как во многих других случаях мой слух переключался на шум морской раковины. Её наблюдения накапливались, это бросалось в глаза. Она могла их распознать и назвать, определить и сравнить – у неё была эта координатная сетка. В учёбе, в усилии наверстать упущенное и что-то глубокое в культурах, я поняла, что это возможно разве что с друзьями в застолье.
Слава богу, то внутренне-внешнее оцепенение, которое владело мной, рассеялось, когда мой старший брат, добрый доктор Айболит, подарил мне к 16-летию инлайнскейты. Десять лет, отделяющие их от севастопольских роликов, съежились в одно мгновение весеннего пробуждения. Теперь можно было брать Берлин на этих рокочущих танковых гусеницах, а броню души растанцевать в паре с Аней, моей сестринской подругой.
Мы познакомились с ней ещё в казарме для иностранцев в Аренсфельде. Аня входила в число тех, кого я запугивала историями, происходившими у моего доберлинского дома. Спустя четыре безутешных года в изгнании, после переезда в огромный и крайне урбанизированный район по имени Райникендорф я случайно попала в класс, где училась и она. Редкое совпадение, в школе было свыше тысячи учеников. Мы подружились, прогуливая уроки физкультуры, говорили между собой по-немецки, а мыслили обрусело: мы не имели понятия о концептуальном искусстве, но были настроены диссидентски по отношению к школе и собственной юности, с которой не знали, куда деваться, и решили проживать повседневность по-своему. Не думаю, чтобы кто-то понимал наши акции – вполне открытые, – кроме нас, да вообще осознавал их как таковые. Может, нам с Аней следовало бы вновь объединиться в наш маленький, но замечательный союзик и повиноваться нашей заговорщицки-клятвенной фразе «что-то становится скучно, давай придумаем что-нибудь».
Одной из рядовых акций, когда мы не были погружены в какой-нибудь проект, было сознательное заблуждение. Мы становились на инлайнскейты или садились на велосипеды – я научила Аню ездить на велосипеде на парковке супермаркета, после того, как научилась тому чудо-юдом самостоятельно, как и плаванию – и катались по Берлину или за его пределы, пока не оказывались в незнакомой местности. Мы считали себя достигшими цели, когда полностью теряли ориентацию, не знали, где находимся и куда нам двигаться, и чувствовали себя настоящими авантюристками. Проголодавшись, мы спрашивали у прохожих, где ближайший вокзал или остановка автобуса. Всегда где-то что-нибудь ходило, или там висела карта. Целиком от цивилизации не оторваться, но если нам удавалось сделать это хотя бы на короткое время, Аня смеялась долго и громко, вовлекая в око своего смеховихря и меня.
В какой-то момент она приняла евангелическое крещение, читала Билию на всех старых языках, пела красивым АББА-голосом в церковном хоре и эмигрировала в Израиль к дедушке после большого несчастья в их семье. А до того, как потерять связь, мы вышучивали задавак-мальчишек: писали им любовные письма от имени якобы обожающих их семиклассниц, назначали свидания сразу нескольким задавакам: им недоумение, нам потеха; мы придумывали имена и адреса, уводящие в никуда, чтобы заставить их задуматься о тщеславии (они гордились успехом у девушек), и наблюдали их одиночество из дальней засады. Мы устраивали состязания в метании банановой кожуры через голову назад, переодевались в турчанок при помощи платков и длинных юбок, проверяя на своём теле узкие границы толерантности в районе Белого озера на однородном – по крайней мере, тогда – северо-востоке Берлина, пока к нам не пристал настоящий турок.
Мы рисовали шаржи на учителей на полях наших школьных тетрадей (Аня отлично рисовала), пускали на уроках – учителя в гимназии часто опаздывали или вообще не появлялись – в ход анекдоты, записки и карточные игры. Из года в год упорно писали картины для школьных выставок. Поклялись в вечной дружбе, скрепив клятву договором, запертым в синей ячейке в холле перед залом искусства. Паролем было слово: Tanzania. Так называется в Русскости изумительное банановое мороженое.
То, что тогда моя мать зорко примечала, теперь уже не бросается ей в глаза, например, что многие здесь ездят на велосипедах даже в 70 и 80 лет. Время от времени она повторяла с облегчением, что здесь можно работать – да хоть бы и уборщицей, – с заработанными деньгами пойти в магазин и купить себе что захочется, не прилагая к деньгам ещё и знакомства. Наконец-то она не чувствовала себя униженной, покупая мясо.
Но я думаю, всё же унизительно, что ни её образование, ни профессиональный опыт здесь не признавались и трудовые книжки полетели в макулатуру. Она считалась в Германии необученной, как и отец. Как чувствуешь себя – после более чем двадцати лет профессионального опыта, ответственности, порядочности? На это они бы ответили в один голос: про это они давно забыли, ведь переехали они ради детей. Мне кажется, мои родители всё-таки стали берлинцами.
Как в кроссворде, мать обнаруживала в русском языке слова, которые выводились из немецкого. Она находила лингвистическую радость в разоблачённом эклектизме нашей привычной лексики, но и в немецком языке тоже, в другом произношении и неожиданных оттенках, которые возникали из ассоциативных комбинаций. Мы на ходу производили шутки обиходного языка. Достаточно взглянуть, к примеру, на последние четыре буквы слова Bundesrat, федеральный совет. Увидев однажды Йошку Фишера в музее, она крикнула моему отцу, чтобы он взглянул: «Смотри же, Фишка!»
В какой-то момент она начала меня коллективировать. Перестала говорить обо мне как обо мне. Речь моей матери относилась только к «нам», её детям во множественном числе. Касается что-то одного из моих братьев – «мои дети». Касается что-то одной меня – «мои дети». Они натворили что-то, а я отвечай. И наверняка наоборот. Из детей что-то должно получиться, гласил девиз. Мы тянем вас за уши по жизни. Вы идёте своим путём. Вы громоздите катастрофы одну за другой. Мы вами гордимся. Ну вы даёте! Вот это наши дети! И шуба женщине всё-таки нужна, иначе ничего не добьёшься. Подумайте о средстве против моли.
Так в Берлине возник особый жанр, который нужно было бы проверить на соответствие поэтическим причитаньям. Мне следовало бы объявить причитанья моей матери предметом исследования и изучать этот феномен на дистанции. Постсоветские причитанья в их эмоциональной выразительной силе – между обвинениями и орнаментальным повествовательным узором.
Понимание того, что мои родители – подлинные герои Советского Союза с дополнительными отличиями героев Перестройки и послеповоротного сёрфинга на волнах волнений и воли. Невзирая на минимальный рацион, чтобы не сказать кастрацию симпатии, невзирая на все преграды, они мастерски преодолели нагрузки распавшегося Советского Союза и целые орды органов сросшейся Германии. Награждаем их за мастерские прыжки в резинку. За меткое попадание гранат их деяний. За основные гарантии существования, с карантином для фонтанов произвола.