Жизни, которые мы не прожили - Анурадха Рой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Так с ночи и льет, – проговорила она.
Большие деревья, в тени которых стоял наш дом, влажно поблескивали, и, когда ветер сотрясал их ветви, с мокрых листьев стекали струйки дождевой воды.
– Тучи такие хмурые, день обещает быть чудесным. Будет все лить и лить, а когда выйдет солнце, прямо отсюда до железнодорожной станции раскинется радуга. – Она вытерла лицо краешком своего сари. – Лучше поторопись, тебе нельзя промокать. Есть запасная рубашка в портфеле? Не сиди в классе насквозь мокрым, заболеешь.
Я уже собрался было идти, как она меня окликнула:
– Постой. Слезь с велосипеда и подойди сюда.
Мать крепко обняла меня и долгую минуту не выпускала из объятий, целуя сначала в макушку, потом в лоб. Я заерзал, стараясь высвободиться: не был привычен к липким проявлениям нежности с ее стороны и потому почувствовал себя неловко и смутился. Но от ее прикосновений меня охватила пронзительная радость, и я закрутил педалями в надежде, что она увидит, как быстро я несусь по лужам, взбивая грязь.
– Не забудь, что я сказала! – крикнула она. – Не опоздай!
– Успею, – прокричал я в ответ. – Я быстро поеду.
С течением дня материн секрет внутри меня становился все больше, делая меня похожим на воздушный шарик, который медленно наполняется воздухом. Я не мог сосредоточиться на учебе и весь урок математики простоял в коридоре, куда меня отправили в наказание за невнимательность. После игр один из моих одноклассников, Эгберт Самюэль, запер учителя физкультуры в кладовой. Так как никто из остальных преподавателей не знал о его заточении, ему пришлось кричать и колотить в дверь два часа кряду, пока его не выпустили. Пришел директор. В руке у него была длинная розга, которой он рассекал воздух.
– Всем встать. Кто из вас это сделал?
Тишина. Допросы. Привычные нудные нотации. Обычная история, но она затянулась так надолго, что, когда я оказался у своего велосипеда, у меня осталось всего десять минут, чтобы добраться домой в установленный матерью срок. Я вытолкнул велосипед со стойки. Белый свет колючей проволокой располосовал почерневшее небо. Птицы вернулись в гнезда, решив, что наступила ночь. Ветер осыпал ягоды с джамуна[61], и я вспомнил настойчивые утверждения Рама Сарана о том, что ветер отгоняет дождь. Правда, он также говорил, что джамун сбрасывает ягоды, когда тучи вот-вот прольются и гроза уже близко. В каком случае он был прав?
Дождь обрушился завесой, словно из толченого стекла. Он принес град, горошины которого со свистом рассекали воздух и, долетев до земли, тут же отскакивали. Спустя минуту дорогу перестало быть видно, и мне пришлось искать укрытие под деревом. Ветка с треском рухнула вниз, и тропа, по которой я ехал, превратилась в ручей. Прошло минут пятнадцать, может больше, но мне казалось, что я провел там полдня. Немного погодя я снова двинулся в путь, пригнув голову под неутихающими струями дождя. Доехав почти до самого дома, я бросил велосипед и побежал. Влетел внутрь, вымокший до нитки, с криками: «Ма! Ма!»
Забежал в первую комнату, думая, что увижу ее там, в нетерпении вышагивающую из угла в угол. Но навстречу мне вышел Голак, а следом Рикки. Она подпрыгнула, чтобы лизнуть меня в лицо, бросилась ко мне раз, другой, всем своим видом намекая на то, что сделалось понятно сразу: матери дома не было.
– Бибиджи ушла совсем недавно, – сказал Голак. – Она все повторяла, что ты скоро придешь и она возьмет тебя с собой. Но стало слишком поздно, и ей пришлось уйти. Нет, она не сообщила мне куда.
Вечером пришел отец, но мать так и не вернулась. Он нахмурился:
– Что? Бибиджи нет дома? Где же она? Ничего не сказала? Банно? Банно!
– Об этом я все время и талдычу. Ни слова. Ушла, не сказав мне ни что приготовить, ни сколько человек будет ужинать, ну и что мне прикажете делать?
Отец ушел к себе в спальню и пробыл там в тот вечер довольно долго, появившись снова в гостиной только к ужину. Вся его фигура, высокая и худая, вдруг как-то уменьшилась, может быть оттого, что плечи ссутулились, а спина сгорбилась. Долгие годы потом Банно Диди все повторяла, что он стал похож на ржаное поле, побитое грозой.
Когда из клиники вернулся дедушка, отец попросил нас обоих пройти в гостиную и присесть. От такой официальности у меня внутри все сжалось от страха. Он сказал нам, что моя мать уехала в поездку и какое-то время ее не будет. Возможно, довольно долгое время. «В поездку? – переспросил дедушка озадаченным тоном. – Куда? Зачем? У нее в Дели заболела мать?»
Подробностей разговора я не помню. Мое сердце готово было выпрыгнуть из груди. Язык казался большим, толстым, словно того и гляди взорвется, если не дать ему волю и не сказать что-нибудь. И почему я просто не притворился больным и не поспешил домой? Это была та самая поездка, которую она мне пообещала? Если она будет долгой, означало ли это, что она вернется домой через неделю? Или месяц? Меня захлестнул темный шквал ужаса и растерянности.
Какое-то время, благодаря незримому заслону, которым меня окружили, я продолжал думать, что застану мать дома по возвращении из школы, с реки или от Дину. Только через несколько недель, сделав вывод из сплетен домашних слуг и вопросов и замечаний в школе, я осознал, какова иная версия происшедшего.
Моя мать сбежала от нас. С другим мужчиной.
Мистером Шписом.
Тем самым мистером Шписом, что играл нам на гармонике, рисовал картины и разговаривал с Рикки на немецком. Тем самым мистером Шписом, что стал ближайшим другом дады. Мистер Шпис и Берил де Зёте уехали не попрощавшись, не поблагодарив за прием, не сказав ни слова о том, что забирают ее с собой. Даже дедушка ничего не знал.
Подобное предательство простить нельзя. Когда моя мать уезжала, она понимала, что этим обливает бензином и подносит спичку к каждому мосту, который связывает ее с семьей. После такого бегства, о каком прощении может идти речь? Она никогда бы не смогла вернуться, даже ради меня.
Поначалу отец жил по заведенному порядку. Делал вид – а может, и вправду верил, – что ничего не изменилось. Шли дни, мать не объявлялась, и он продолжал немного сутулиться, словно в попытке оставаться незамеченным. Вероятно, до него случайно донеслись смешки со стороны студентов и преподавателей – ни с того ни с сего он прекратил ходить на работу. Отец не запил, не начал курить, а вместо этого весь день напролет сидел на крыше и читал. Он забросил свои утренние прогулки, перестал посещать Общество. Не было больше «мыслей дня». Случались дни, когда он совсем не поднимался с постели, и его приходилось упрашивать съесть на обед хоть самую малость. В иные дни он просыпался на рассвете и, усевшись на террасе с прямой спиной, закрывал глаза и принимался бормотать себе под нос какую-нибудь шлоку[62], повторяя ее снова и снова. Мы находили это поразительным. До того времени отцовский интерес к духовной сфере был сродни любопытству философа – иные системы взглядов его интриговали, но относился он к ним всем скептически.