Я живу в этом теле - Юрий Никитин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А что, запах?
– Да нет, туман, туман…
Она подошла вплотную, заглянула мне в глаза. Я помнил этотвзгляд. Беда существа, в чье тело я всажен, что оно так и не научилосьотказывать женщинам, из-за чего нередко попадало… да и попадает в разныеситуации. Сейчас утряслось, даже Лена после разрыва принимает меня таким, каковесть. Устои этого образования, именуемого здесь семьей, сейчас не те, что былиу наших родителей. Хотя вот сейчас мелькнула странная мысль: все постояннотвердят, что надо быть такими, какие есть. Людей тоже надо принимать такими,какие есть. И самим нужно быть такими, какие есть. И все надо принимать таким,какое есть. Но как же тогда стремление к совершенству? Как тогда быть спростейшей учебой в школе или универе, которая все же меняет человека?
И что на самом деле лучше: быть самим собой, вот таким вот,или же стать кем-то?
– Ты о чем задумался? – спросила она синтересом. – Ты – и вдруг задумался?
– А что, – спросил я, – я никогда незадумывался?
– Да вроде бы нет… Тебе все просто и ясно. За что тебяи любят. Ты как американский президент, тот всегда безмятежно ясен.
Я пробормотал:
– Тот, кто безмятежно ясен, тот, по-моему, просто глуп.Кто-то из великих сказал, не помню. Я глуп, да?
– Не бери в голову, – заверила она. – У тебявсе есть, ты здоров и даже по-мужски красив. Чего тебе еще надо?
– А черт его знает, – ответил я с досадой, уже непонимая, кто отвечает, мой разумоноситель или же я сам. – Хочу понять мир,в котором живу.
Она сказала саркастически:
– Скажи еще, что желаешь знать, кто ты сам и зачемживешь?
По спине у меня скользнула огромная холодная ящерица,пробралась во внутренности. Я замер, превратившись в льдину. С трудом разлепилсмерзшиеся губы:
– А что… уже кто-то пытался… узнать?
Ее смех раскатился по комнате, как сотни стеклянных шариков.Алые щечки стали еще ярче, а в глазах запрыгали веселые кузнечики.
– Нет, ты просто прелесть!
– Еще какая, – согласился я. – И что же?..
– Ну, начиная от того, что человек – это двуногаяптица без перьев… Именно так вроде бы определил Аристотель, до голой обезьяны,как предложил называть человека англичанин Дезмонд Моррисон. Извини, у меняименно на Дезмонде начались первые менструации, и тогда, сам понимаешь, мнестало не до наук. Да и вообще у меня так быстро отросли эти сиськи… Как ты ихнаходишь?.. Ага, по глазам вижу!.. Так что все знания я с того времени получалав темных подъездах, на подоконниках, в постели папочки моей подруги, вресторанах. Вот стану вся в морщинах, тогда, может быть, вспомню философию.
Ее личико на миг стало грустным, а я в страшном прозренииувидел на миг ее лицо таким, каким оно будет лет через пятьдесят. Страшное исморщенное, в глубоких морщинах вокруг беззубого рта, омертвевшая кожа покрытастарческими коричневыми пятнами, на носу безобразная бородавка с торчащимиволосами, длинными и жесткими на вид, как проволока, с металлическим отливом…
Я вздрогнул от ее встревоженного голоса:
– Что с тобой?
Губы мои, тяжелые, как Баальбекские плиты, не сдвинулись, аслова выползли плоские и безжизненные, как немертины:
– Ни-че…
Я умер на полуслове, ибо ее старческая плоть на моих глазахопала, я увидел серые мертвые кости, скрепленные в черепе. Из пустых глазниц наменя жутко смотрела тьма. Страшная, нечеловеческая тьма. Неживая тьма. Третьядыра с неровными краями зияла чуть ниже, посредине, а челюсти выдвинулиськрупные, хищные, с остатками истертых, изъеденных зубов.
– У тебя ничего не болит?
Ее звонкий голосок выдернул меня из страшного мира, каквыдергивает рыбку из пруда сильная рука рыболова. Тьма разом ушла в стороны, аэта хорошенькая юная особь, которой так далеко до старости, если мерить срокамижизни бабочек или инфузорий, встревоженно смотрела на меня большими испуганнымиглазами.
Я мотнул головой.
– Не боись… Я к наркоте не притрагиваюсь.
– Точно?
– Точно, – заверил я сипло. – Точно… –Но голос мой дрожал и прерывался, словно огромная лапа гориллы сжимала моегорло.
Она крутнулась на одной ноге, скользнула на кухню.Я слышал, как хлопнула дверка холодильника, потом был щелчок, звонстакана, звук льющейся жидкости.
– Может быть, – донесся ее голосок, – тебеводички?
– С чего вдруг?
– Ты так побледнел… А в кино всегда предлагают воды.
– А себе налила соку? – уличил я. – Нет уж,ищи других кисейных барышень.
На столе уже стояли два стакана с оранжевой жидкостью докраев, «с горкой», до чего же плотная здесь пленка поверхностного натяжения.Рита хихикала, довольная, что обманула, она ж сразу наполнила оба стаканаапельсиновым соком, тонкие пальчики обхватили стакан, понесли к розовым губам.
Я стиснул зубы, стараясь не видеть, как эти тонкие пальчикипревратятся сперва в сморщенную кисть старухи, а потом и вовсе плоть опадет,оставив голые кости… вернее, ее сожрут могильные черви, оставив кости…
Холодный сок приятно ожег горло, провалился в пищевод.Я неотрывно смотрел в ее нежное лицо, заглядывал в блестящие смеющиесяглаза, старательно любовался нежным румянцем, усиленно двигал ноздрями,улавливая ее зовущий запах молодой и полной юной жизни самочки, мойразумоноситель проснулся и начал отзывать массу крови из головы, перенаправляяпоток горячей тяжелой жидкости ниже, к развилке.
Отдышавшись, я некоторое время еще лежал, крепко держа Ритув объятиях, хотя инстинкт требовал вскочить, ведь главное дело сделано, к этойсамке интерес уже утерян, надо другую, но сперва жареного мяса… Однако,повинуясь более высоким рефлексам, уже приобретенным, все сжимал ее разогретоетело, ибо в самках волна затихает медленнее, а по сегодняшним ритуаламразумоносителей сразу вскакивать и одеваться – уже некая грубость.
Тяжелая кровь чресла покидала быстро. Первая волнаразумности ударила в голову, и я сразу же ощутил стыд и потребность занятьсячем-то более высоким, нужным. Ведь семя уже в ней, в теплом лоне размножалища,а мне теперь надо бдить и охранять, добывать и расширять власть, захватыватьновые места для пастбищ…
Тьфу, я же не зверь и даже не кочевник! Теперь все иначе, ав ее лоне нет никакого семени. Это называется безопасным сексом. Инстинктыобмануты, кровь прилила уже не к гениталиям, а к коре головного мозга, и яспросил, все еще поглаживая ее потную кожу:
– Помнишь, ты говорила про Аристотеля?
– Про Онассиса? – переспросила она, не открываяглаз. Потом ее веки поднялись, открывая изумительно красивые глаза, чистые, какбелоснежный фарфор, с едва уловимой голубизной, крохотными кровеноснымижилками, а радужная сетчатка излучала нежный голубой свет. – Или егонаследников?