Золотая чаша - Генри Джеймс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но намек Боб Ассингем обычно пропускал мимо ушей. Чаще всего он спокойно курил, после чего, очнувшись от созерцательного настроения, высказывал неожиданную мысль, от которой его так и не отвратили не раз повторенные неопровержимые доводы.
– Чего я никак не могу понять, это – что ты все-таки думаешь про старикана?
– До невозможности нелепого и чуточку тронутого умом мужа Шарлотты? Ничего я о нем не думаю.
– Прошу прощения! Сама только что проговорилась. Ты его иначе и не представляешь, как до невозможности нелепым и чуточку тронувшимся умом.
– Что же делать, он такой и есть, – неизменно признавала Фанни. – То есть, может быть, он и великий человек. Но это не мое мнение, а просто слабое выражение моей потребности увидеть в нем какие-то неведомые глубины. А это тоже не мнение. Видишь ли, он может оказаться и просто глупым.
– Точно! Вот то-то и оно.
– Но с другой стороны, – неумолимо возражала Фанни, – он может оказаться необыкновенно замечательным, даже еще лучше Мегги. Возможно, уже и оказался. Но этого мы никогда не узнаем. – В голосе Фанни прорывалось легкое сожаление, хотя такая возможность для нее означала избавление. – В чем в чем, а в этом я отдаю себе отчет.
– Ну, знаешь ли… – Даже сам полковник невольно начинал чувствовать себя обделенным.
– Я даже не уверена, узнает ли Шарлотта.
– Ах, душа моя, чтобы Шарлотта да чего-нибудь не знала!
Но Фанни упорно хмурила брови.
– Я даже не уверена, узнает ли князь. Словом, оба они остались обездоленными. Они будут гадать, мучиться, ломать себе голову. Но они ничего не будут знать наверное. Это и будет их наказание, – говорила Фанни Ассингем. И заканчивала с не меньшим пафосом: – И мое тоже, если только мне удастся отделаться так легко.
– А в чем же мое наказание? – спрашивал ее муж.
– Ни в чем. Ты недостоин наказания. Наказание – в том, что мы чувствуем. Мы умеем чувствовать, потому и будем наказаны. – Она была великолепна, когда тоном вещей прорицательницы роняла это «мы». – И отмерять наказание будет сама Мегги, собственной рукой.
– Мегги?..
– Она-то все будет знать о своем отце. Все до точки. Все, – еще раз повторяла Фанни. И с неимоверным отчаянием отворачивала лицо свое от пророческого видения. – Но она ни за что нам не расскажет.
8
Если бы Мегги не приняла твердого решения никому, даже лучшей своей подруге, не рассказывать больше, чем нужно, об отце, то она бы сильно рисковала поддаться искушению в течение недели, которую провела с мужем в Лондоне после того, как остальные двое переселились на лето в «Фоунз». Дело в том, что весь прежний уклад их жизни придавал сложившейся ситуации некий противоестественный оттенок. Сама Мегги, конечно, к этому времени привыкла иметь дело с различными странностями, но с трудом обретенный шаткий душевный покой мгновенно покидал ее, стоило подумать о том, что ничего не ведающий родитель остался с ними наедине, то бишь – наедине с Шарлоттой. В представлении Мегги эти вещи были равнозначны, как ни странно, хотя она вполне отдавала должное умению Шарлотты не только поддерживать видимость благополучия, но и значительно приукрашивать ее. Именно этим Шарлотта занималась – правда, в несопоставимо менее трудных условиях – все долгие месяцы пребывания супругов Вервер за пределами Англии, прежде чем обе пары воссоединились вновь в целях наиболее полного проявления их многочисленных и разносторонних достоинств, принесшего – во всяком случае, с точки зрения падчерицы миссис Вервер – такие удивительные плоды. Теперь искусству Шарлотты предстояло выдержать тяжелое испытание, ибо, хотя период времени на этот раз был чрезвычайно краток, зато условия задачи радикально изменились. Княгинюшка время от времени одергивала себя, вспоминая, что истинные «отношения» между отцом и его женой ей неизвестны, да, строго говоря, ее и не касаются. И все-таки она не могла, по ее собственному выражению, спокойно смотреть на воображаемую картину их показной идиллии в уединении загородного поместья. Какой уж тут покой, когда в душе шевелится довольно странное желание, временами вытесняющее другое, гораздо более естественное. Если Шарлотта взялась грешить, пусть бы уж грешила пострашнее! Отчего-то именно такая мысль являлась у Мегги вместо того, чтобы ей пожелать Шарлотте вести себя получше. Как это ни удивительно, но Мегги было бы легче, если бы перед ней не маячил образ мачехи среди прекрасных лесов и милого старого сада, в ореоле доверия пятидесяти разных сортов и двадцати видов нежности, никак не меньше. Нежность и доверие – чего же еще и ждать от очаровательной женщины по отношению к мужу? Но тончайшая ткань убаюкивающей безмятежности, сотканная руками этой леди, прочно опутавшей ею своего спутника жизни, представлялась Мегги удушливым покрывалом, из-под которого мистер Вервер то и дело устремлял свой взор на дочь. Издали его взгляд казался еще более красноречивым. Там, за городом, совсем один, он яснее сознавал собственные подозрения, он чувствовал, что его намеренно стараются не потревожить, не причинить боль. Мегги и сама уже много недель не сморгнув наблюдала за ходом сего человеколюбивого процесса; она гордилась тем, что сумела вынести это, не подавая вида, но все ее усилия окажутся напрасными, если миссис Вервер повторит с отцом ту же ошибку, которую допустила с дочерью – потеряет чувство меры, бросаясь из крайности в крайность в своих стараниях исправить прошлые ошибки. Впрочем, согреши бедная женщина хуже, кто может сказать с уверенностью, что мужу ее от этого было бы лучше?
Среди подобных вопросов приходится пробираться ощупью, наугад. Княгинюшка не могла даже утверждать наверное, что ее собственный Америго, оставшись в городе с нею вдвоем, сумел найти золотую середину не слишком преувеличенной галантности, какая, по его расчетам, должна была окончательно смести оставшиеся сомнения. По правде говоря, ее осаждали тысячи разнообразных страхов. Бывали минуты, когда ей казалось, что все эти дни – всего лишь бесконечное повторение той ночной поездки в карете, несколько недель назад, когда он пытался воспользоваться своей колдовской властью над нею и заставить сдаться, отбросив всякую логику. Признаться, оставаясь с ним наедине, она рано или поздно неизбежно спрашивала себя: что там еще осталось от ее логики? И все-таки, пока Мегги не проронила ни единого звука, который можно было бы истолковать как обвинение, она еще могла цепляться за спасительные остатки внешнего благополучия, охранявшие ее от прямого наступления. Вот чего она страшилась больше