Музей «Калифорния» - Константин Александрович Куприянов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В пещеру Тибетца я пошел без особой охоты, но от безделья — почему и нет? Дамиан не принимал меня назад в мужское братство мертвых: видел и презирал пробуждение во мне. Нашлось свободное время, я надел самую похожую на погожий летний денек улыбку и постучался в дверь к старику.
«Да это ты старик, — не без удивления попенял мне Тибетец при первом знакомстве. Присмотрелся: — А вроде молодой. Душа болит… От предательства, м‐м. Ушла душа на гору, чтобы побывать с болью. Без возлюбленной плохо».
Я пожалел, что уже выложил перед ним некоторые карты на стол, но отматывать было поздно. Впрочем, имя ее уже я не выдал.
«Такой молодой, — все дивился Тибетец, как будто к нему в жесткие маленькие лапки попала неведомая зверушка. — А чего же такие тяжелые мысли? Женщинам да веселью быть бы на уме. Слишком тяжело для души, когда столько мыслей».
Тибетец мне не нравился и нравился: подкупал своей наивностью и некоей потерянностью. Я и сам был потерянный: в новом, переболевшем недавно теле, учившемся по-новому дышать, стремившемся отыскать почву очистившимся сознанием, чтобы схлопнуть границы дозволенного… Подкупало, что похожи были потоки энергии, проходившие через события наших жизней. Тибетец медленно восстанавливался после тюрьмы, а был он человеком старым (по паспорту), но при этом изо всех сил стремился вернуть и молодость, и силу, и, проведя с ним всего несколько месяцев рядом, я заметил результат. Может, четвертый учитель черпал немного и из меня, но не стоит скупиться — преумножает любовь, а отнимает скупость.
Все люди веры — тибетец подтвердил своим примером — так или иначе скрывали что-то о себе или в себе, держа веру как щит. Никто не относился к ней как к предмету объективному, существующему вне их реальности, и это продолжало мерцать для меня маяком надежды. Профессор Макс прикрывал верой тщеславие; Гурума — свое несовершенство, мнимое личное поражение, загадочного демона, мешавшего ей провалиться в желанный сон; Люсия — свой страх перед опустевшим домом, остатком жизни без людей, перед смертью, приходившей в ее жизнь за жатвой раз в десятилетие; наконец, Тибетец — этот оборонялся от демонов, которые делали его могущественным мужчиной, а привели, как и полагается демонам, к нищете и тюрьме. Ведь когда мы с ним познакомились, он жил даже не в квартире, а в жалкой комнатушке, в домике столетней давности, деревянные перекрытия которого насквозь были поражены клещами и тараканами. (А когда прощаться станем — жить будет в машине на берегу Тихого океана.)
В такие дома стекается сброд, люди из тюрем и притонов, сумасшедшие и наркоманы — короче, те, кого уже никуда не пустят, но они по какой-то причине выбирают покинуть бездомицу. Тибетец никогда не унывал, никогда не отказывал, никогда не просил. Нет, люди веры не плохи, увидел я. Просто они — в первую очередь люди. Ладно, во что там верит Тибетец? Обещал покончить со списками, поэтому плавное перечисление…
Верит, что умеет работать с энергией, нет, даже важнее — верит, что есть некая энергия, позволяющая с собой работать. Все верующие люди должны сперва сделать серию допущений и отступлений от материи, чтобы усесться как следует в размытой квазиреальности, которая по собственным правилам будет затем подчиняться тому, что о ней они рассказывают и чувствуют. Тибетец все время спрашивает, пока работает с тобой: «Что чувствуешь?» После пятого раза вопрос страшно раздражает. Как будто при утверждении, что он способен чувствовать, он тем не менее ослеплен делом и нуждается в моих уточнениях. Его сухие и твердые пальцы очень глубоко и точно поражают плоть. Проникают всегда в место, где болит, или сами причиняют боль?.. Очередной смутный парадокс, в котором не разобраться до конца, иначе волшебство бы стало обыденностью. Вроде бы мне становится лучше, вроде бы мне становится хуже.
У людей веры вообще и у Тибетца в частности всегда на все ответ похожий: «Стало лучше — это я тебя вылечил! А если стало хуже — я вытащил наружу болезнь». Болезнь, по Тибетцу, — та же энергия, ее надо выманить, выудить из тела; болезнь поселяется в костях, кости — это каркас, откуда все — здоровое и больное — распространяется в органы, мясо, мысли и нервы (прямо как с этой записью — примеч. соавтора-Д). Все логично, и точные пальчики Тибетца лезут до самой кости, надавливают на места, где, как я думал, нет боли, стискиваю зубы, раздраженно останавливаю его. Как бы там ни было, в первые недели Тибетец почти за бесплатно исцеляет меня от хандры и перезапускает мое чахлое после болезни дыхание. Краски становятся ярче, запахи поражают воображение, вырастают крылья. Я тот же, я полностью другой. В сердце действительно что-то зажигается. Я уже не воздушный шарик, болтающийся на ветру без цели. С тех пор, как сердце опустело, я мало на что надеюсь. Зачем двигаться, если никто не смотрит? Зачем писать, если читают не то, что я написал?.. Без любви все пусто, потому что понимание невозможно, а тьма непонимания и так всюду, от зари до заката, и ночь, особенно продыхающаяся через марихуановую полукому, ставит по местам все как есть. Так вот, Тибетец понемногу выманил это наружу и позволил летнему солнцу две тысячи девятнадцатого, вошедшему в зенит золотым смехом, сжечь это.
Я вернулся из Бостона, из Чикаго, из пустыни раскаленной — четырьмя учителями окрыленно-благословленный, с картами, книгами о цифрах в рюкзаке, с предположением, что есть некие области «тонкого» знания, которые могут раскрывать тайну и замысел. Четвертый учитель сказал: «Смысла нет точно, но замысел можно увидеть».
И вот я пал в эту мысль, на раскаленный песок майского пляжа в городке с приятно пахнущим названием Encinitas (с испанского слово переводится «сосны» — именно во множественном числе, сладко же, не правда ли?..), ненадолго расслабился, ощутил щемящую в позвонках и под сердцем нужду расслабиться до состояния забытья. Там, в Бостоне, мы короновали нашу Королеву, наше совершенство. Я люблю ее, это признание нужно и можно оставить где угодно, походя, на полях, я хвастаюсь ею даже