Черный ветер, белый снег. Новый рассвет национальной идеи - Чарльз Кловер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ахматова знала, что все существенное в письмах нужно шифровать, и, видимо, ожидала, что и Лев сумеет читать между строк ее писем, которые были поневоле составлены в «телеграфном стиле», как он выражался, но он либо искренне этого не понимал, либо не желал с этим мириться. В ее письмах сыну бросаются в глаза странные несообразности, наводящие на мысль о каком-то скрытом послании:
Твои неконфуцианские письма очень меня огорчали. Поверь, что я пишу тебе о себе, о своем быте и жизни решительно все. Ты забываешь, что мне 66 лет, что я ношу в себе три смертельные болезни, что все мои друзья и современники умерли. Жизнь моя темна и одинока – все это не способствует цветению эпистолярного жанра.
И тут же:
Здесь наконец весна – сегодня поеду в гости в новом летнем платье – это будет мой первый выезд[205].
Созревший нарыв обиды окончательно прорвался, когда после смерти Сталина те солагерники, кто сумел воспользоваться наступающей «оттепелью», начали освобождаться. В 1954 году Ахматова стала делегатом Съезда писателей – тоже примета оттепели – и на этом уникальном общественном мероприятии могла общаться с самыми могущественными фигурами из ЦК партии. Лев Гумилев полагал, что такую оказию следует использовать для ходатайства за него, и был весьма разочарован.
Лев Николаевич и его друзья-солагерники воображали, что Ахматова крикнет там во всеуслышание: «Спасите! У меня невинно осужденный сын!» Лев Николаевич не хотел понимать, что малейший ложный шаг Ахматовой немедленно отразился бы пагубно на его же судьбе[206].
Судя по письму Эмме, Лев и не подозревал о попытке матери просить о заступничестве Ворошилова:
Вы пишете, что не мама виновница моей судьбы. А кто же? Будь я не ее сыном, а сыном простой бабы, я был бы, при всем остальном, процветающим советским профессором, беспартийным специалистом, каких множество. Сама мама великолепно знает мою жизнь и то, что единственным поводом для опалы моей было родство с ней… Вы пишете, что она бессильна. Не верю. Будучи делегатом съезда, она могла подойти к члену ЦК и объяснить, что у нее невинно осужденный сын[207].
Эмма хорошо понимала, что Лев не знает или не ценит хлопот матери: сколько бы та для него ни делала, он упорно, иррационально цеплялся за свою выстраданную уверенность: он брошен на произвол судьбы. Выбросив большую часть писем от матери, он отобрал те, которые, как он считал, свидетельствовали о ее пренебрежении к участи сына. Эти письма он сохранял, после его смерти их опубликовал друг Гумилева Александр Михайлович Панченко. «Нет сомнения, что десять писем Ахматовой, сохраненные Л. Гумилевым, превратились в выборочный документ, предназначенный для увековечения образа дурной матери, который Лева создал и лелеял в своей растерзанной душе»[208].
Ахматову тоже не обошли стороной эмоциональные бури, подобные тем, которые сотрясали ее сына. Она твердила ему, что его возлюбленная Варбанец как раз и донесла на него, запрещала ему с ней общаться. В деле Гумилева, которое стало доступно после распада Советского Союза, не нашлось никаких подтверждений виновности Варбанец. Очевидно, Ахматова поддалась такой же бессмысленной, удушливой ревности, как та, что повергала ее сына в судороги чистейшей ненависти.
Эта печальная трехсторонняя переписка матери, сына и его былой возлюбленной могла бы длиться бесконечно, если бы не случился резкий исторический поворот. К февралю 1956 года Никита Хрущев, укрепившийся в качестве преемника Сталина, почувствовал себя достаточно надежно на посту Генерального секретаря, чтобы обличить крайности сталинского правления в пламенной речи перед XX съездом партии. Невероятный шаг, повергший в изумление и делегатов съезда, и весь мир. Слова – не так много слов – были сказаны и решительно изменили жизнь миллионов советских граждан, в том числе Льва Гумилева.
Несколько месяцев спустя, зо июля, прокурор постановил: Гумилев Л. Н. был осужден без достаточных на то оснований. Реабилитация была неполной, Льва Гумилева окончательно реабилитировали только в 1975 году. Но по крайней мере он вышел на свободу.
«Закрытый доклад» Хрущева на XX съезде партии недолго оставался секретом. Делегаты были потрясены услышанным, списком обвинений, выдвинутых против Сталина, которого, как заявил Хрущев, превратили в «сверхчеловека, обладающего сверхъестественными качествами, наподобие бога». Хрущев обличил культ личности, перечислил преступления Сталина: Большой террор, ГУЛАГ, создание тоталитарного общества.
После этого выступления большинство лагерей было расформировано. Избыток разом освободившейся интеллектуальной энергии искал себе выхода. Как сформулировала Ахматова, «две России глянут друг другу в глаза: та, что сажала, и та, что сидела». Хрущев, все еще воевавший с твердолобыми сталинистами в своем окружении, стал заигрывать с интеллигенцией, смягчил цензуру. Литература, искусство расцвели в масштабах, невиданных в прежние три десятилетия, рубеж 1950-1960-х вернул (в ограниченном виде) давно забытую возможность эксперимента во все области искусства и даже науки.
В этот момент Лев Гумилев, внезапно для самого себя, вновь очутился в Ленинграде, выйдя из ГУЛАГа во второй (и последний) раз и мая 1956 года, реабилитированный, хотя и не полностью, указом Верховного Совета. Ему исполнилось 43 года, и с раннего детства у него не было собственной комнаты, но теперь, как реабилитированный, он имел право на жилплощадь, и его поставили на очередь. Чуть больше года пришлось ночевать на диванах у друзей, но наконец бывшему заключенному предоставили комнату в коммуналке в доме на Большой Московской, напротив здания городской администрации. Рядом располагался полулегальный рынок, где в ту пору незаконно торговали мясом и овощами. Вся комната – двенадцать метров, узкая, вытянутая[209]. Общая ванная и кухня на три семьи с детьми, плюс Лев, плюс поэт-алкоголик Павел Лукницкий – он приютил книги Гумилева у себя на полках.
Лев воспринимал собственную комнату, пусть сколь угодно тесную, как дар свыше. Наконец-то он обзавелся письменным столом. Развесил семейные фотографии – он маленький с обоими родителями, отец в военной форме. Страшная обида на мать так и не улеглась, их отношения после возвращения Гумилева в Ленинград только ухудшались. Ахматова жаловалась друзьям, что Лев «утратил человеческий образ». В письме брату, Виктору Горенко, она упоминает, что на протяжении двух лет они не виделись вовсе. Со своей стороны, Лев излил разочарование в мемуарах.
Предъявлял ли Гумилев непомерные требования своей матери, или же эгоцентризм Ахматовой и ее «поэтический темперамент» помешали ей выполнить свой долг перед сыном, об этом поныне спорят в литературных журналах. Но в результате их отношения были до крайности напряжены, а в 1961 году наступил окончательный разрыв, и последние пять лет жизни Ахматовой мать и сын не общались совершенно.