Черный ветер, белый снег. Новый рассвет национальной идеи - Чарльз Кловер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этого успеха Гумилеву показалось мало, он мечтал защитить также докторскую и преподавать. В 1949 году его взяли на ставку научного сотрудника в Музей этнографии народов СССР, но белая полоса быстро закончилась: в августе Пунина арестовали вновь, предъявив те же обвинения, что и в 1935 и 1938 году. По воспоминаниям Ахматовой, когда его уводили из дома, последними его словами были: «Не теряйте отчаяния!»
Лев понимал: он – следующий. Он сложил вещи, книги и держал все необходимое в чемодане у дверей квартиры на Фонтанке. И действительно, в ноябре 1949 года Наталья Варбанец так и не дождалась его, пообещавшего зайти к ней и заклеить окна на зиму. Через три дня к Марьяне Козыревой пришла Ахматова. Лев уже был в тюрьме.
– Марьяна, у вас есть мои стихи?
Да, папка со стихотворениями была.
Анна Андреевна сказала:
– Бросьте все в печку.
И, видя мое потрясение, объяснила:
– Леву шестого арестовали. А у меня вчера был уже второй обыск. Кидайте без разговоров[183].
Против Гумилева вновь выдвинули те же обвинения, что и в 1935 году, в третий раз отряхнув с них пыль. Все та же внушавшая ужас 58-я статья. Добавилась пачка доносов от ученых коллег по Институту востоковедения, уличавших его в измене учению Маркса. Его резкая, ядовитая манера общения также сыграла свою роль: он позволял себе смеяться над людьми, которые сквитались с ним, написав доносы.
Так, на защите диссертации Лев Гумилев столкнулся с профессором Бернштамом, который обвинил его в незнании марксизма и восточных языков. Лев ответил на фарси, а затем на турецком, которого Бернштам не знал. За такое унижение он отплатил доносом. Еще в январе 1947 года другой ученый, Салтанов, взывал к органам: «Поведение Гумилева нетерпимо, прошу вас вмешаться в это дело»[184].
Из давних и новых доносов сложилось официальное дело, хотя непосредственной причиной ареста стало, по-видимому, желание превратить Льва Гумилева в заложника и гарантировать «хорошее поведение» Ахматовой после постановления 1946 года о журналах «Звезда» и «Ленинград». Это подтверждается часто цитируемыми словами самого Льва о двух лагерных сроках, мол, первый раз он сидел за папу, второй за маму. Подтверждается это и документами: в январе 1947 года полковник милиции Минчин запрашивал в МВД подробное досье Гумилева.
Ровно десять месяцев, пока тянулось следствие, Лев Гумилев провел в Лефортовской тюрьме. Лишь в сентябре 1950 года ему вынесли приговор: десять лет исправительных работ. Снова столыпинские вагоны, на этот раз до Караганды, угольного бассейна в бескрайних степях Казахстана. Снова заношенная белая арестантская роба с черным номером, нашитым на спине, на груди, на левой штанине выше колена, на фуражке.
В лагере Чурбай-Нура под Карагандой ему посчастливилось встретить Льва Воскресенского, сына ректора Ленинградского университета, который раньше позволил Гумилеву защитить диссертацию. Ректор к тому времени был расстрелян (по делу, не имеющему отношения к Гумилеву), а его сын стал одним из ближайших приятелей Гумилева в карагандинском лагере. Льву Воскресенскому дороги были «теплые, благодарные слова» тезки о его отце.
Первое впечатление Воскресенского при встрече с Гумилевым в 1950 году показывает, как сказались на том физические трудности лагерной жизни:
Представьте себе занесенный снегом, скованный лютым морозом плац, по краям которого стоят заиндевелые бараки. В одном из них почти сразу после того, как накануне вечером меня водворили в спецлагерь, расположенный в казахстанской степи, я увидел согбенную фигуру заросшего бородой старика, поддерживавшего огонь в печке. Это был Лев Николаевич Гумилев. «Старику» в тот год исполнилось 38 лет[185].
Топить печку – это был счастливый билет, иначе бы Льва, скорее всего, отправили в угольную шахту, на тяжелый труд в ужасных условиях.
Звания не избавляли в лагере, как правило, от самой тяжелой работы, от страшного голода, от полного бесправия, и для Льва Николаевича спасительная, хотя бы от холода, должность при печке была большой удачей в непрерывной борьбе за выживание в тех прямо нацеленных на истребление людей условиях, в которых он находился в общей сложности четырнадцать лет. Прежде всего из заключенных всячески пытались вытравить личностное начало, превратить их, по бериевскому выражению, «в лагерную пыль», но и при этом Лев Николаевич оставался внутренне самим собой[186].
Некоторые друзья Гумилева по второму лагерному сроку отмечают, как и Лев Вознесенский, его сутулость. По-видимому, это последствия заключения, до того никто об этой его черте не упоминает. Еще один знакомый, Александр Савченко, описывает Гумилева так: «Рост – средний. Комплекция – отнюдь не атлетическая. Пальцы – длинные, тонкие. Нос с горбинкой. Ходит ссутулившись».
Режим в лагерях улучшился по сравнению с мрачной порой 1930-х, по возвращении с работы и ужина заключенные обычно имели свободное время для отдыха. Еще одно существенное улучшение – политические были теперь отделены от уголовных и могли не опасаться за свои вещи и за свою жизнь. «Политических, иначе – 58-ю статью, отделили от уголовников, благодаря чему жизнь в лагере стала относительно сносной, – вспоминал Савченко. – Трудно представить себе, как бы он смог провернуть всю эту махину научной мысли, живя в прежних условиях лагеря. Так что лубянское начальство косвенным образом помогло науке»[187].
Улучшение условий и высокая концентрация образованных людей действительно обеспечили в лагере насыщенную интеллектуальную атмосферу. «Лагерь того времени был полон интересных людей, и каждый вечер в разных углах барака в полутемном пространстве, где верхний ярус нар затемнял свет электрической лампочки, собирались группки людей и вели беседу». Самая многочисленная группа, по наблюдениям Савченко, собиралась вокруг Льва Гумилева.
Из других бараков приходили профессора истории или философии из университетов Варшавы, Риги, Софии, и разгорался яростный спор. В таких случаях Лев Николаевич входил в раж и швырял в оппонента целыми пачками доводы, доказательства, исторические факты, цитаты из письменных источников или высказывания великих людей. В большинстве случаев оппонент сникал, чувствовалось, что ему нечем крыть, и наконец с кислой миной на лице удалялся[188].