Черный ветер, белый снег. Новый рассвет национальной идеи - Чарльз Кловер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лев, очевидно, вымещал свои разочарования на родных и друзьях, но при этом не щадил себя, прорываясь в науку. В 1957 году он устроился на работу в библиотеку Эрмитажа. Каждый день он проезжал на троллейбусе по людному Невскому проспекту, переходил Дворцовую площадь и начинал длившийся восемь-девять часов рабочий день. В тот год были у него и приятные новости: удалось опубликовать статьи, основанные на тех книгах, которые задумал в лагере, в солидных научных журналах, что сулило вскоре возможность опубликовать и сами книги, если статьи будут хорошо приняты[210].
Следующие четыре года он доводил до совершенства «Хунну», проводил дополнительные исследования, обрастал связями в Ленинграде, а чтобы свести концы с концами, снова ездил в археологические экспедиции. Что важнее, встреча со старым знакомым по лагерю Матвеем Гуковским помогла Гумилеву выйти на человека, который оказался и родственной душой, и наставником, и оказал на него огромное влияние. Это был один из последних уцелевших участников первоначального евразийского движения Петр Савицкий.
Как выя снилось, Петр Савицкий прочел опубликованную в 1949 году статью Гумилева, и, как он сказал Гуковскому, статья ему понравилась. Лев, в свою очередь, знал имя Савицкого: тот написал предисловие к книге Н.П. Толля «Скифы и гунны», одной из двух книг авторов-евразийцев, доступных в библиотеке ЛГУ, однако Лев и не догадывался, что немолодой философ еще жив, и тем более не знал, где его искать. Он сразу же ему написал.
Очевидно, знакомство с Савицким существенно изменило ход жизни Гумилева, вырвав его из посттравматической депрессии и вернув ощущение возложенной на него миссии. В Савицком Гумилев видел тот идеал ученого, к которому он сам некогда стремился и какого все еще отчаянно уповал достичь. Восхищаясь невероятной эрудицией своего ментора, он охотно перенимал у него практически все «исконные» теории евразийцев.
Оба они страстно увлекались историей и географией Внутренней Азии, были до крайности педантичны в изучении степных кочевников[211]. «Мне хочется, – пишет Л. Н. через три месяца, – поднять историю кочевников и их культуру, как в XV в. гуманисты подняли забытую культуру Эллады, а потом археологи воскресили Вавилон и Шумер»[212].
По-видимому, именно под влиянием Савицкого исследования кочевых народов Центральной Азии приобрели выраженно антизападный уклон, свойственный евразийству. Если «Хунну» и «Древние тюрки» оставались еще политически нейтральными, то дальнейшие работы Гумилева по истории России, написанные в последние тридцать лет его жизни, не только подчеркивают позитивную роль степных племен, в особенности монголов, в российской истории, но также довольно тенденциозно выстраивают версию об извечных врагах, приходящих с запада, – тевтонских рыцарях, генуэзских банкирах и крестоносцах. Это они раздували исподтишка пламя монгольско-русского конфликта.
И Гумилев, и Савицкий, надо думать, страдали после ГУЛАГа своего рода стокгольмским синдромом. Принимая во внимание все то, что Гумилеву пришлось вынести в сталинской России, поразительно, как в его глазах позитивными оказались именно те элементы российского прошлого, в которых мы видим наиболее точные предвестия жестокой и кровавой единоличной диктатуры, а европейские влияния вдруг оказались губительными. О Сталине в своих работах он не упоминает ни разу, из сотни с лишним интервью имя диктатора мелькает лишь в двух, и то в ответ на прямой вопрос. Это невозможно объяснить только страхом перед цензурой, ведь эта лакуна сохраняется и в пору перестройки, гласности, распада СССР.
Между двумя бывшими узниками, изувеченными, но не сдавшимися, завязалась переписка, продолжавшаяся до 1961 года, когда Савицкого вновь арестовали. На этот раз инициатором ареста выступило правительство Чехословакии, недовольное тем, что Савицкий опубликовал свою лагерную поэзию в Париже. Он был приговорен к двум с половиной годам заключения, но с помощью организованной его друзьями международной кампании протеста срок удалось сократить до одного года. Вскоре после повторного освобождения Савицкий тяжело заболел и до конца жизни так и не оправился. Лев Гумилев встретился с ним в Праге в 1966 году, это была первая его и единственная поездка за границу СССР. А в апреле 1968 года Савицкий умер от цирроза печени.
Последующие работы Гумилева явно опираются на евразийскую концепцию истории, которую подробно излагал в своих письмах к нему Савицкий. Через посредство Савицкого Лев Гумилев смог написать и Вернадскому в США: писать напрямую в Америку было опасно, однако переписка с социалистической Чехословакией никаких подозрений не вызывала. Гумилев вкладывал письма Вернадскому в адресованный Савицкому конверт, тот переправлял их в Нью-Хейвен, а затем пересылал Гумилеву ответ.
Вернадский, посвятивший свою научную жизнь реабилитации монголов и пересмотру их отношений с Россией, многому научил Гумилева. Немаловажной была и его протекция в научном мире. В 1960 году, когда вышла наконец книга «Хунну», Вернадский способствовал интересу к ней, опубликовав в авторитетном журнале American Hütorical Review рецензию на эту «проницательную и хорошо продуманную книгу»[213].
Гумилев был польщен, однако и в пору оттепели приходилось соблюдать осторожность: преподавание истории в СССР оставалось в тисках господствующей идеологии. Гумилев же окончательно вышел за рамки марксизма, попытавшись доказать, что история созидается не классами, а народами, племенами и нациями, чья уникальная культурная идентичность формируется в сложных взаимоотношениях с естественной средой обитания. Вместо экономических сил и эволюции средств производства в качестве «клея», скрепляющего историю, Лев Гумилев предлагал бессознательную «комплементарность» людей (этот термин родился у него в лагере), а также географические факторы и другие свойства окружающей среды. Лев Гумилев уже испытал на себе политизированность советской исторической науки, когда на защите кандидатской диссертации его заклятый враг Бернштам обвинил его в антимарксизме, – это обвинение, как считал Лев, тоже сыграло свою роль в повторном аресте.
В России академический диспут быстро выходит из берегов. Ученые всегда относились к своему предмету с великой страстью и все разногласия принимали близко к сердцу, так что полемика становилась крайне эмоциональной и несдержанной. Страницами отраслевых журналов и выступлениями на конференциях противники не ограничивались: пока не были окончательно запрещены дуэли, нередко спор решался у барьера с пистолетами в руках, и при советской власти ученые разногласия все еще могли обернуться вопросом жизни и смерти. Самый известный пример: в 1940 году выдающийся и при этом близкий к Сталину селекционер Трофим Лысенко «обличил» своего оппонента Николая Вавилова – они не сошлись в теоретических воззрениях. Вавилова арестовали, и в 1943 году он умер от голода в саратовской тюрьме.