Музей «Калифорния» - Константин Александрович Куприянов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы озираемся. «Думаю, меня малость занесло», — признает Даша. Наверное, она вовсе не так все выразила.
Теперь уж, если задуматься, понимаю, что это совсем не в ее стиле, становиться серьезной ей не по душе, даже если кровь и наркотик вдруг ударяют в голову. А впрочем, может, это на нее повлияло больше, чем на меня, и ненадолго огонь и впрямь переполнил? Или же просто все я напутал, в памяти осталось, что был некий «спич», который мы держали в сине-черном баре на вершине пошлого золотого небоскреба, ослепляющего дрянные темные холодные улицы, после неудачной попытки трипануть, после неудачной попытки найти себе третью для секса на танцполе, после соблазна пожениться тут и навсегда изогнуть маршрут судьбы на девяносто градусов… Так что нет, не поэтому нас, должно быть, вывели, не потому, что слушали или понимали, и Дашины слова остались там безвозвратно. Ничем не возвратить их к существованию, не вспомнить…
Оказавшись на улице (нас вывели под недовольные взгляды посетителей), мы обнаружили, что город обнажен утром, а ночное убранство снято и смыто, как искусный макияж с красотки.
С Вегасом так ежедневно: ночь накрывает его пульсирующую мощь вуалью сомнения. Темное несправедливое чудо — выигрыш у жадной машины кажется не невероятным и не грешным, не преступным, не отвратительным под покровом пустынной ночи. Хоть они и похоронили пустыню глубоко под сваями небоскребов, под километрами парковок и эстакад, под тысячами тонн асфальта и бетона, под уныло-громкой светомузыкой, пустыня пробуждается ночью, извергается из нее чудо, пускай искажаемое дурным человеческим духом, пленит целый город, пронзает его заговором, ведет в помутневший омут — такова ее природа. Она не изменяется от того, что понастроен на верхушке волшебного панциря мегаполис… Но видим в рассветный час: с каждым утром заканчивается ее сила и испаряется завеса загадки, будто ее не было, и город стоит обнаженный. Мы видим его без прикрас: полумертвые горы, окаймляющие далекий горизонт, пустоглазое, ничего не помнящее, словно не было между нами этой ночи, синее небо, как дно колодца, куда мы обречены позже провалиться, и голые, бесхитростные творения человека: дома без цели и как бы «с целью» — казино и отели, парковки и гаражи, офисы и административные, а еще дороги и переходы, машины и люди меж ними, сплетающие своими жизнями смысл, — без людей тут все бессмысленно и пугающе. Но вернется ее царство, и пустыня поспешит убрать все это, как нелепый эксперимент, поторопится смыть убожество дневное, поэтому, разумеется, однажды люди уйдут с этих мест. Научатся слышать и уйдут непременно.
Конечно, уйдут, рано или поздно мы все переболеем усталостью, даже дети, даже младенцы. Мы утвердимся в том, что все ясно с этим миром: снимайте этого императора, отключайте в императорском доме свет, пора идти, довольно власти и похоти, пора идти из Предчувствия в Чистоту. Со мной спорят, особенно Дамиан: «People shall never give up all these achievements and the comfort, they’d been longing for it for too long, and what — you think they shall just give up? Never they will. They will gladly mess and decay and chill, even if nothing drives them further for any needs, they will never give up their lives».
Well, Damianchik, my friend, I’m not so sure, совсем не уверен — ничего здесь не выглядит непоколебимым, претендующим на долговременность. Однажды другой мир, который я скорее ощущаю за дальней невидимой преградой, который знаю, что существует — я скольжу мимо него в машине и на прогулках, — полностью перейдет на мою сторону, и он будет крайне уставшим и захочет взять от всего паузу, даже от комфорта, разврата и наслаждений, и ему захочется собраться и уйти, и вот пустыня смоет этот мегаполис одним из первых, не потому что он греховен или что-то такое. Грех, мне кажется, — это большое, излишнее преувеличение, в нем отдает непозволительной примитивностью. А лишь потому, что пришло время превращения, и не превратиться — невозможно; нет силы, способной бросить вызов времени. Время — это верховный бог во вселенной сознания.
Нет уж тех, кто мог бы искренне грешить и каяться, все усложнились, все увидели бездонную гниль греха — например, рабовладение, например, холокост, например, бездомицу и голод в стране, переполненной достатком и ресурсом, — все отвернулись от простачков, утверждающих, что за все можно найти прощение и все несчастья обосновать грехом. Уходит эпоха Возмездия. И поэтому прощения нет, а остается, похоже, только опыт: