В оркестре Аушвица - Жан-Жак Фельштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Плюс ко всему правительство приняло решение о строительстве нового поселения в Восточном Иерусалиме, ожидается новая волна покушений и терактов, повсюду вооруженные люди, и обстановка далека от спокойной.
Меня берут в оборот уже в Амстердаме, где я делаю пересадку: тщательный досмотр, невинно глупые вопросы типа: «Почему вы летите в Тель-Авив через Амстердам?» Ответ: «Потому что у меня билет на рейс Королевской воздушной компании, таковы ее правила…» Вопрос: «Конечно, и все-таки — почему Амстердам?» — и т. д., и т. п. Я одет в черную кожу и наверняка похож на фоторобот какого-нибудь бомбиста или наркодилера.
Дней десять назад я послал Регине Купферберг, Хильде и Сильвии сообщения о своем приезде и улетел, не дождавшись ответов — мне не терпелось встретиться с ними. (Хильде можно было не писать: от Виолетты я знал, что ответа пришлось бы ждать года три, не меньше…)
Впервые я побывал в Израиле летом 1958 года. Люди тогда показались мне «дурно воспитанными»: так говорят о подростке, толкнувшем вас и не извинившемся или спросившем: «Который сейчас час?» или «Как пройти туда-то?» — и не поблагодарившем… Характерная черта всех молодых обществ.
Французский друг, приютивший меня на несколько дней, рассказал, что ему первым делом пришлось отучиться от слов извините, спасибо, добрый день, пожалуйста, которые облегчают нам общение с незнакомыми людьми на улице, в поезде, ресторане и множестве других мест. В Израиле, чтобы выйти на нужной станции, приходится прокладывать себе путь локтями или коленом. В этой стране не действует совокупность условностей, которые по молчаливому согласию соблюдают в Старом Свете.
Израильское общество устроено очень сложно — и чрезвычайно увлекательно для человека со стороны, не стремящегося в него интегрироваться.
Первым делом я задаюсь вопросом, на каком языке буду общаться с Сильвией и Хильдой. На немецком? На иврите? Думаю, Хильда и ее муж говорят друг с другом по-немецки, но как они воспримут этот язык, услышав его от постороннего человека? Выбираю иврит, чтобы не рисковать.
С помощью переводчика обзваниваю трех моих женщин и выясняю, что дело плохо: ни одна не получила моего письма.
Сильвия не сможет принять меня из-за свадьбы сына, который ужасно ее расстраивает тем, что «ударился в религию», носит ермолку, пейсы и ест только кошерную пищу. Услышав, что я пишу книгу о жизни оркестранток, она со смехом отвечает, что о ее жизни, пожалуй, можно написать не один роман. Голос у нее живой и веселый, она готова помочь, но позже — «когда разберусь со свадьбой…». Мы уславливаемся о встрече — «увидимся через несколько недель», я произношу мазаль тов[72], Сильвия хохочет и прощается.
У мужа Регины возникли проблемы с сердцем, и ей не до меня.
Хильда тоже недоступна: невестка вот-вот родит, врачи опасаются осложнений, и ей придется взять на себя внуков, так что много времени она мне уделить не сможет…
Появление чужака имеет последствия: они перезваниваются (о чем мне сообщает Хильда), мой проект интригует и будоражит их.
Кибуц Нецер Серени[73], март 1997-го
Дальнейшие события случились после неоднократных неудачных попыток увидеться с ними. Хильда наконец назначила встречу на утро, я приехал в кибуц, но меня ждало ужасное разочарование: она совсем тебя не помнит.
Кибуц, где она обитает, один из самых больших и богатых в Израиле, во всяком случае, был таким до экономического кризиса начала 80-х годов. Нам понадобился почти час, чтобы после завтрака обойти малую его часть. Мы осмотрели бомбоубежища, сторожевую вышку, мемориал жертвам Катастрофы, маленький подвал под библиотекой, где шесть металлических свечей символизируют «шесть миллионов жертв», а на столе лежит толстая книга, где каждый житель кибуца записал свою историю и имена погибших членов семьи.
Здесь повсюду цветы, несколько гигантских стопятидесятилетних пальм, фруктовые деревья, зелень, животные… Сельскохозяйственный рай…
Хильда живет в крошечной квартирке, полной книг и музыки. Мне такие нравятся. Мы с Хильдой и ее мужем сидим вокруг стола и обсуждаем мой проект. Я пытаюсь — через переводчика — объяснить, что именно хочу сделать и чего категорически делать не собираюсь. Некоторое время мы говорим о тебе, я показываю Хильде фотографию, но она качает головой: нет, я ее не помню… Не зная, что еще сделать, я убираю волосы со лба и закрываю ладонью нижнюю часть лица: неужели не узнаете? нет? а я ведь очень похож на мать!
В лагере ты ела за одним столом с Карлой, Сильвией и Рут — «бандой германофонок», была их связующим звеном с группой француженок и бельгиек! И сейчас не вспомнили? Нет…
В конце концов я замечаю:
— Нет ничего удивительного в том, что вы ее забыли.
Помимо роли второй скрипки ты играла роль «сглаживательницы углов и смягчительницы конфликтов». Ты была не из тех, кого помнят благодаря энергичности и умению «взять на голос», как Виолетту, или благодаря таланту инструменталистки, как Большую Элен. Ты всегда отличалась исключительной сдержанностью и стремлением сохранять в бараке и оркестре хрупкое равновесие.
Закончив экскурсию по кибуцу, Хильда и Регина отправились работать — во второй половине дня они дежурили.
Хильда проводила нас до машины и пошла назад мелкими торопливыми шажками, один раз обернулась и помахала рукой. Я смотрел вслед этой гранд-даме в лиловом пиджаке и темно-синих брюках, и от волнения у меня сжималось сердце.
Теперь мне понятно, что, отправляясь к ним, твоим выжившим «сестрам», я сильнее всего хотел услышать, как они произносят твое имя, рассказывают о тебе, объясняют детали.
Увы, я оказался слепым и глухим к рассказам моих собеседниц: абстрактное желание понять, гнев и чувство фрустрации, вызываемые твоей предполагаемой неспособностью сражаться за себя и — опосредованно — за меня, сделали свое черное дело. Вот так же и мы с тобой часто не слышали друг друга, встречались — и не различали лиц.
Я не обиделся, узнав, что Хильда, Регина, Сильвия и Иветт забыли тебя. Мне это показалось естественным, ведь я сам считал тебя бесцветной, неприметной и — вот вам неологизм — забываемой.