В оркестре Аушвица - Жан-Жак Фельштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Третий снимок — газетная вырезка. Альма навещает отца, Арнольда Розе. Ее черные волосы зачесаны назад, одета она в белое платье в молочную полоску. Лицо похудевшее, улыбка скорее… загадочная. Альма не позирует — ее застали врасплох — и выглядит спокойной.
В Аушвиц она попала в тридцать семь лет. Никто из тех, с кем я говорил, не называл ее красавицей, но у нее были правильные черты лица и внимательный, даже цепкий взгляд. От большинства окружавших ее женщин Альму отличали аристократическая манера держаться и элегантность. А еще у нее были очень артистичные руки с длинными тонкими пальцами.
Альма рано научилась держаться так, чтобы публика не замечала легкой врожденной деформации ее бедра. Ходила она медленно, мелкими шажками, а хромать начинала, только если торопилась, например, быстро покидая возвышение, отыграв концерт у лагерных ворот или в «Сауне», воскресным вечером.
Попав в ад, Альма не сломалась, а о том, как тяжела жизнь, свидетельствовала лишь легкая седина в волосах. Ей не пришлось пережить лишений до ареста, на здоровье она пожаловаться не могла, что неизбежно делало ее «объектом» гинекологических экспериментов гнусного доктора Клауберга[64] в бараке № 10 Аушвица-1.
Безумный доктор жаждал окончательно утвердить нацистское верховенство над миром и искал самый быстрый и экономичный способ массовой стерилизации человеческих существ. Клауберг прибегал к изощренным, диким, абсурдным средствам — высоким дозам рентгеновского облучения, впрыскиванию растворов, обжигавших и убивавших «пациенток», и работал он по приказу и под наблюдением самого Гиммлера. Альма никому не рассказывала об ужасах, свидетельницей которых стала в том страшном бараке.
На счастье Альмы — как бы нелепо это ни звучало! — один из заключенных успел узнать ее прежде, чем она попала в лапы к Клаубергу, но ей пришлось доказать свою «скрипичную квалификацию» хозяину барака № 10, сыграв на его дне рождения. Альму немедленно перевели в Биркенау, где Хёсслер поставил ее за дирижерский пульт. Чайковска получила должность «старейшины барака».
Биркенау, весна 1944-го
Решительно, две эти надзирательницы совершенно невозможны — болтают не закрывая рта! Раздраженная Альма несколько раз оборачивалась, чтобы бросить на них гневный взгляд. Оркестрантки боялись его как огня: он сулил взбучку и наказание — дополнительную репетицию после ужина или мытье пола в музыкальной комнате.
Например, когда вернувшаяся из санитарного барака после тифа Анита не могла сосредоточиться, брала фальшивые ноты, ошибалась в такте, но Альма не приняла во внимание ее страшную слабость — шоу должно продолжаться! — и заставила ее неделю мыть полы.
Нацистки, впрочем, не отреагировали и продолжили болтать. Альма закатила глаза, прошептала: «Нет, это невозможно!» — после чего взмахом руки остановила оркестр и повернулась к ним лицом.
Она выглядела как великосветская дама, голос звучал высокомерно, по-капельмейстерски: «Прошу вас замолчать, вы на концерте».
Наступила мертвая тишина. «Мы не будем продолжать, пока вы не умолкнете!»
Музыкантши переглядываются — они тоже ошеломлены. «Ну и женщина!»
Альма не видит причин торжествовать, хотя окружающим ее обращение с нацистками кажется героическим безрассудством. Альма полностью отдается делу, воскресные концерты важны для всех узниц, она не исключение. Музыка дает надежду и напоминает о прежней, «нормальной», жизни. Нет ничего важнее музыки — даже в Биркенау.
Со своими оркестрантками Альма не миндальничает: упадок духа, нервные припадки, моральная и физическая распущенность, небрежное исполнение — все, что может стать угрозой возводимому ею зданию, — немедленно пресекается. Фрау Кронер регулярно получает выговоры за то, что придремывает между номерами. Сильвия до сих пор смеется, вспоминая об этом.
Альма с энергией отчаяния, в одиночку, создает в Биркенау с его крематориями, газовыми камерами и колючей проволокой, воображаемый мир покоя и порядка. Заставляя оркестранток заниматься до изнеможения, она, возможно, надеялась хоть в малой степени оградить их от уродства окружающей жизни и жестокости лагерной вселенной. Альма требует предельного внимания и полного слияния с музыкой. Благодаря своему исключительному слуху она мгновенно различает фальшивые ноты и аккорды, взятые «приблизительно», и всегда наказывает провинившихся. Был случай, когда за фальшивую ноту Виолетте пришлось целую неделю вручную мыть пол в музыкальной комнате. Иветт, не попадавшую в такт во время исполнения «Мадам Баттерфляй» Пуччини, Альма отхлестала по лицу дирижерской палочкой. Она была так запугана, что Лили приходилось подавать ей знак, когда вступать.
Тебя, благоразумную Эльзу, тихую Эльзу, тоже несколько раз наказывали: внутренне ты противилась дирижерскому диктату и намеренно брала неверные ноты, чтобы позлить Альму. Вынужденная репетировать вечером, ты спокойно играла вместе с Зосей, вы улыбались и вздыхали, пощипывая струны скрипки. Да, Альма великолепна, способна впечатлить даже немцев, но какой же ведьмой она становится, чуть что не по ней!
Альма одержима идеей, что бороться с жестокостью внешнего мира можно единственным способом: отодвинув ее усилием воли в сторону и подчиняясь собственной железной дисциплине, основанной на иных ценностях. В оркестровом блоке царит и правит не нацистский порядок, а ее понимание чувства собственного достоинства и музыкальная гармония.
Вы скажете: «Какой неуместный пафос!» — но иногда это работает, особенно с Элен. Эти женщины расходятся во всем, но музыка — язык их общения. Общение с Альмой стократно обогащает Элен, помогает ей понять самую суть вальса: «Он должен быть стремителен, как рикошет пули».
Элен готова подчиняться Альме, что в редкие моменты позволяет ей отстраняться от реальности, прятаться в фантастических мирах, чьи образы навевает музыка, ощущать на лице ласку ветра, наслаждаться пением лесных птиц, прислушиваться к далекому галопу лошади… Иногда Элен говорит себе: «Скажи спасибо Альме…» — и жалеет не включающихся в «игру», ведь эти несчастные навсегда останутся в аду.
Элен не забывает главного правила — время от времени недовольная ходом репетиции Альма указывает пальцем на крематорий и говорит: «Вот что нас ждет, если не научимся играть без ошибок. Немцам не нужен посредственный оркестрик. Мы должны быть готовы хоть завтра дать концерт в Мэдисон-сквер-гарден!»
К себе Альма требовательна вдвойне. Закончив дневную репетицию с оркестром, она закрывается в закутке, где нацисты позволили ей работать при свете и открытом окне.
Альма неустанно повторяет сольные партии, работает над аранжировками пьес и отрывков, ища способ «замаскировать» инструментальную бедность и недостаток басов: Иветт поднаторела в игре на контрабасе, с появлением в ноябре Аниты есть кому исполнять виолончельные партии, но до настоящего симфонического оркестра им далеко.