В оркестре Аушвица - Жан-Жак Фельштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, Альма — греческая статуя, героиня трагедии — не была существом без сердца и недостатков. Она очаровывает меня своей женской силой и хрупкостью. Теперь я в тех же выражениях думаю о тебе. Как странно…
Кёльн, декабрь 1996-го
Я уже много недель хочу отправиться в Кёльн. Твоя подруга Рут готова принять меня и уделить немного времени, а я сгораю от желания пройти по прежнему маршруту: салон, твой дом, Кёльнское Кольцо[67]. Сколько раз я убивал время «в ожидании тебя», бродя по этим местам!
В поезде, по пути туда и обратно, я плохо себя чувствовал — болело сердце, рука, даже зубы, наличествовали все признаки классического инфаркта, с которыми не могли справиться мои новые друзья-чудоделы анксиолитики-транквилизаторы. Тревогу вызывают встреча с Германией, поезд и снова… — вот ведь беда! — твое отсутствие. Внезапно приходит понимание. Ровно сорок лет назад я впервые приехал повидать тебя в Кёльн, где ты жила в «самоизгнании». Это было в зимние каникулы 1956 года. Сорок лет… Ты умерла в сорок лет. Моисей сорок лет вел свой народ в землю обетованную. Странный юбилей. В нынешнем состоянии духа я не усматриваю в этом совпадения — все приобретает смысл, прямо привязанный к нашей общей истории. Помню, как беспокоился сорок лет назад, думая, что ты не встретишь меня на вокзале, что я пропущу тебя, и то и дело на плохом немецком спрашивал контролера: «Во сколько мы прибываем?» Вижу как наяву число 4711 — название знаменитого одеколона с ароматом бергамота, — горящее сине-зелеными неоновыми цифрами у входа в вокзал…
Я понимаю, что город строился и перестраивался и вряд ли о многом мне напомнит. Все узнаваемо в городе моего детства, хоть и на ином уровне. Здесь почти не осталось уродливых красно-черных кирпичных домов конца XIX века. Лишенные элегантности здания из стекла и бетона пришли им на смену в 70–80-х годах, появилось несколько строений в футуристическом стиле. Я обмираю от острой красоты офиса банка Caisse d’Épargne и провожу перед ним минут тридцать, погрузившись в мысли и мечты.
До Рождества осталась одна неделя, атмосфера пропитана предпраздничной истеричностью. Кажется, что все кёльнцы собрались в этой части города, куда их манят роскошные магазины, модные бутики и рестораны. Я впервые замечаю, что люди бесцеремонно толкаются и не просят прощения, наступив на ногу или задев кого-нибудь локтем. Я решил зайти в один из магазинов, чтобы согреться, и придержал дверь для шедшей следом женщины. Прежде чем поблагодарить, дама посмотрела на меня, как на марсианина. Что стало с утонченностью и вошедшей в пословицу вежливостью немцев, наводившей на меня ужас в детстве? Я веду себя абсолютно иррационально: озираюсь в толпе, как будто надеюсь увидеть знакомые лица.
Салона Paris-Beauté больше нет, на его месте открылось турагентство, а вот кинотеатр UFA-Palast работает, как работал. Я часто смотрел на дневных сеансах глупые сентиментально-сладкие немецкие комедии 60-х годов, и они спасали меня от одиночества рядом с тобой.
Я ищу ресторан Rudi Rau, куда мы иногда ходили на ланч, если ты могла высвободить немного времени. Увы, ресторана тоже больше нет… Я иду в парк напротив твоего дома, где в одиночестве играл в футбол, стрелял из лука и едва не убил маленькую девочку. До сих пор вздрагиваю от ужаса, вспомнив тот злосчастный день…
Прогулка между облысевшими деревьями не улучшает настроения.
Рут приглашает меня к себе домой. Как и в 1964-м, я ночую в комнате ее сына Данни и думаю о прошедших и ничего не изменивших годах. В первый раз я спал в детской, теперь это жилье мужчины, хранящее воспоминания. Здесь я учился брать аккорды на гитаре, думал о том, что не готов принять твою смерть, и разнюнивался как девчонка. Пришлось мысленно надавать себе пощечин и вынырнуть в реальность.
Рут рассказывает о ваших отношениях, начавшихся зимой 1956-го, через несколько дней после ее свадьбы. Она вспоминает твои редкие признания о прошлом и не единожды разбитой жизни.
Судя по всему, ты быстро поняла, что обсуждать Биркенау с людьми, не прошедшими через лагерь, бессмысленно: искаженную реальность не опишешь словами. Впрочем, Рут ты все-таки что-то рассказала — в общих чертах, — потому что она была уникальной слушательницей и твоей близкой подругой. Именно от нее я узнал, что ты не очень любила Альму, которая все больше меня интересовала.
Рут объяснила, как «Чакона» связала тебя с Элен: именно ты добилась для нее прослушивания. Впрочем, важнее всего остального оказалась попытка Рут описать, как ты жила в Кёльне и как сильно хотела начать все с нуля. Она не скрыла, что ты утратила иллюзии и скорее всего именно поэтому так внезапно улетела в Америку.
Рут не постеснялась признаться, что не одобряла твоего решения оставить меня с отцом, а я слушал и завидовал ее смелости, потому что сам не только ни разу не позволил себе выказать неудовольствия, но и все время терзался вопросами: «Что, если я недостаточно любил тебя? А может, ты из-за меня сбежала за океан?»
Поиски смысла привели к неожиданному выводу: ты хотела уехать, бросив все, не стирая следов и не слишком о них заботясь. Живые следы, мои, например, нематериальные следы, образы и воспоминания, свой исчезающий след, чтобы окружающие могли сказать: «Похоже, последней купленной в Кёльне пластинкой стал диск Эдит Пиаф Нет, я не жалею ни о чем. Она тоже была воробышком…»
Ты подарила Рут скрипку на память, дрянной инструмент без смычка, футляра, кобылки[68] и пружины под верхней декой. Один только корпус — подобие себя самой.
Рут, очень ко мне расположенная, решила, что будет правильно передать инструмент сыну как материальное свидетельство, ведь я не имел ничего, кроме нескольких фотографий. Я не взял — мне показалось, что скрипка хорошо себя чувствует в ее доме.
Рут вспомнила, как в 1960 году тебя приехала повидать сестра Аниты Рената. Она подарила тебе свою фотографию с надписью: Эльзе, на память о хороших… и плохих днях. Рената один раз видела в салоне и меня — капризного маленького буку, и я произвел на нее не лучшее впечатление…
Я выслушиваю от Рут еще один, совершенно барочный, эпизод, имевший место вскоре после твоей смерти. В ее дверь позвонили. Она открыла и едва удержалась от крика: перед ней стояла твоя мать — в твоем пальто, с твоей сумочкой… Рут не помнит, зачем приходила моя бабушка, да это и не важно, вообразив карикатурную фигуру, я смеюсь, чувствуя злость и бессилие. Мне не до конца понятен символический смысл жеста, но искать его я не намерен. Чего добивалась твоя мать? Вознамерилась заменить тебя? Хотела продемонстрировать глубину утраты, присвоить все, что от тебя осталось? Думала, что продлит твое существование после непоправимого события? Или решила напоследок «побыть» тобой?