Танец и слово. История любви Айседоры Дункан и Сергея Есенина - Татьяна Трубникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сел. Илья стоял на платформе в жёлтом свете фонаря, снег засыпал его шапку, забирался под воротник. Ну, ничего, всего-то ночь, а там встретит знакомых. В поезде ночью не страшно: кругом люди. И мельканье тёмных полустанков.
Москву покидали медленно. За чёрным окном не видно было уже ни одного огонька. Странно, но в купе с ним никого не оказалось. А когда покупал билеты, говорили, что мест нет. Видимо, кто-то сядет позже. Кинолентой в мозгу крутились воспоминания о недавнем, о московских встречах. Что-то в них мучительно не давало ему покоя. Как тут уснуть? Снова и снова всплывали искажённые ненавистью лица, его брань, его метания, замкнутое лицо Сони, какие-то обрывки разговоров… Стоп. Когда Сергей смотрел на Тарасова-Родионова, было чёткое, неприятное чувство, что он всё запоминает, каждое слово, чтобы записать. Такой же взгляд он помнит у Сони, когда она пыталась схватить на лету его стихи. Только у этого типа не к стихам был интерес… Будто слышал свой голос: «Саша! Давай выпьем! У тебя такое хорошее имя – как у Пушкина!»…
Он не хотел идти к нему – прощаться. Виделись недавно, в клинике. Но на скамейке Тверского бульвара, напротив Камерного театра, – знакомый силуэт, длинные вытянутые ноги. Снег уже сильно запорошил плечи и шапку, сверкал мелкими растаявшими капельками. Все фонари отражались в них. Сел рядом. Толик не удивился, просто улыбнулся. «Мартышона поджидаешь?» Кивнул. Прозвище было меткое: внешность Анны Никритиной была своеобразной, а мелкие блестящие глаза, чёткий рисунок изогнутых, приподнятых ноздрей и линия губ и впрямь напоминали обезьянью гримаску. Сергею вдруг подумалось, что вот, друг, когда-то любимый, сидит рядом, а между ними уже пропасть. Её не перепрыгнуть отчаянным рывком, не переползти годами. Сейчас он бесконечно стар… Всего пять лет назад рядом с этим красивым московским денди он был юн, полон вселенских планов и надежд покорения мира. Ах, как они завоёвывали дуру-публику! Все средства хороши.
– Ты счастлив? – вдруг вырвалось.
Толик кивнул.
– А тёща твоя так и не дала мне посвятить твоего Кирилку в поэты: с шампанским и стихами.
Толик криво улыбнулся.
– Серёжа, о тебе говорят очень плохо. Зря ты в Россию вернулся.
– Не зря, Толя.
– А твоя Исида не выдержала, сбежала. Ведь это она вела тебя в танце… Ты был её игрушкой, тряпкой в её руках…
– Толя, я умираю.
– Не глупи, Вятка. Ты всегда был мнительным до жути.
– Я сейчас прощаюсь.
– Со мной?
– Нет, с Сашей, – кивнул Сергей на памятник Пушкину. – Кто знает, свидимся ли… Родной он мне.
Друг прыснул.
– Он бронзовый вообще-то.
– Знаешь, Толёнок, я ж тебя – как свечу рукой от ветра… Ну, и ты, милый, прощай…
Поцеловал. Мягкие, холодные губы.
– Вяточка, ты – меня, как свечу, говоришь… а я…
Смолчал. Что-то вертелось у него на языке, но он его прикусил. Пушкин задумчиво и грустно их слушал. Сергей заглянул другу в глаза. Близко, в самую карюю глубь заглянул.
– Толя… Меня не будет. Не важно, как. Я знаю. Не пиши обо мне плохо…
Постельное бельё, серое, было чуть влажным и пахло лёгкой утюжной гарью. Прилёг, не раздеваясь. В странном этом вагоне не было слышно хлопанья дверей, тишина была ватной. Даже непонятно: есть тут кто живой? Или он движется в этом вагоне отдельно от всего поезда? Просто несётся по воздуху. В одно мгновение его охватила паника: в самом деле, что такое? Выглянул в коридор: никого. Ресторан не работает ночью. Сердце билось где-то в горле. Зажёг толстую свечу в стеклянном, высоком подсвечнике. Руки сильно дрожали, обжёг пальцы. Закурил. В зыбком, колеблющемся свете различил в окне какие-то неясные очертания. Дым от сигареты делал всё вокруг ещё менее реальным и пугающим. Прижался к стенке вагона, спрятался. Била крупная дрожь. Старался успокоить себя, что это нервы. Здесь даже зеркал нет. Откуда взяться Чёрному Человеку? Ему объяснил Ганнушкин, что видения с перепоя бывают, да и то – не у всех. У него такая нервная система. Но он уже давно не пил. Эти три дня – не в счёт. Надо пить неделями до горячки. И гораздо больше. Заставил себя выглянуть в окно. Чей-то неясный силуэт маячил там, будто летел вровень с поездом. Ужас пробрал до корней волос. Стал молиться, как недавно у Сони.
С пятого на десятое вспомнил псалом девяностый. «Живый в помощи Вышняго…» Стало легче. Кто-то стучал в окно, но поезд ведь ехал! Неужели этот Чёрный ещё там? «Верую, яко придёшь судить живых и мёртвых… где обрящуся аз? Даждь ми, Господи, прежде конца покаяние».
Старался не смотреть в окно. Сигаретный дым рассеялся. Прижал щёку к холодному дереву. В искривлении стекла чудилось пугающее, знакомое лицо. Мутные, отвратительные глаза вопрошали: боишься, смертный? Глаза его пусты, потому что нет за ними души… Он всегда верил, что «слово изначально было тем ковшом, которым из ничего черпают живую воду». Сейчас ему казалось: молитвы не помогают. Чёрный Человек сильнее слабых слов, слетающих в муке грешной души. Но должно же быть заветное, самое главное Слово, которое перекрыло бы это зло… Что это за Слово? Обрывки старославянских фраз вертелись в голове. Как много он знал и как много забыл. Покачивание поезда баюкало его страх. Но закрыть глаза не мог, боялся, старался держать их открытыми. Его стихи из последней поэмы звучали своим странным ритмом в измученном мозгу. Будто далёкая, почти неосязаемая ухом мелодия – слышался «Реквием» Моцарта. Поезд остановился. Какой-то человек, укутанный с ног до головы, сел напротив. «Так вот кому продали билет», – мелькнуло в голове. Хорошо, что он теперь не один. Но мерзкая, издевательская ухмылка Чёрного Человека заставила его вскрикнуть… За окном синел рассвет. Он был в купе один. Так и уснул, сидя, прижавшись к дереву рамы. Горло слегка болело, видимо, продуло. Ночные страхи отползли, съёжились. Страшно хотелось пить. Как жаль, что его в Москве поили пивом, вином и ромом, и никому не пришло в голову дать ему с собой фляжку с чаем. Сам он забыл обо всём… Догоревшая до дна толстая свеча ещё дымилась. Странное дело, теперь, глядя в волшебную синь за окном, он понимал, что эти его кошмары – ненастоящие, просто боль уставшего ума, отражение его самого в преломлении свечи. Вместе с тем было такое ощущение чужого присутствия, будто чьи-то глаза следили за ним. И звериное чувство опасности. Оно никогда не подводило его. Успокаивал себя тем, что слишком много писал последние два года. Однако он ещё напишет, много напишет! Только ему надо отдохнуть. А ещё в Ленинграде скоро его ждёт надёжное плечо Чагина. Ах, если бы не его ноябрьское предательское молчание в ответ на мольбы о помощи, он был бы совсем спокоен. А так… Кто он, Пётр? Друг? Он партиец… И это в нём главное. В Москве идёт четырнадцатый съезд. Когда он закончится? И чем?! Всё же правильно, что он уехал из столицы, подальше. Пётр уверял, что всё будет хорошо, жиды сгинут, слезут с шеи России. Всё будет по-новому, чище и правильнее. Всю ленинградскую оппозицию выметут вон. Там будет Киров. А если нет, так у него есть протекция Аннушки. А ещё там Финляндия близко. Говорят, перейти границу ничего не стоит. Но с этим лучше не торопиться, как следует всё выяснить. А пока он непременно будет редактировать какой-нибудь журнал. Одним словом, для него начинается новая жизнь с этого дня. Этот синий рассвет – словно гранит его надежд.