О русской словесности. От Александра Пушкина до Юза Алешковского - Ольга Александровна Седакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первое
Поэту трудно быть ненужным – вернее, трудно быть ненужным поэтом. Ненужного поэта можно сравнить с ненужным оперным певцом, с ненужным архитектором и т. п. Свои способности они где-нибудь отчасти проявят – но как отчасти! Сравнение кажется несправедливым: условия и средства, необходимые для стихотворства, минимальны – это не оркестр, не строительные материалы, этого и в тюрьме не отнимут. Но, не имея столь наглядного материального поля действия, лирика так же несоразмерна с частным бытом, как опера – в другом отношении:
Писатель, если только он
Есть нерв великого народа…
Лирика соотносится с высоким стилем жизни, с большим стилем, какого нет в частном быте. «Вторая культура», которую создали замолчанные поколения, не дает ни большого стиля публичной жизни «среди чужих», ни большого стиля одиночества. Это более или менее пространный круг «своих», а дурнее среды для творческого развития не придумаешь. Если б серый террор, молчаливое внушение сочинителю, что его нет, что без него прекрасно обходятся, продолжался лет пять, ну, десять в каждой жизни, – может, это было бы плодотворное испытание. Взыскательный автор сам себе может дать испытательный срок от сочинения до публикации в девять горациевых лет. Но в обильных и ничем впереди не ограниченных дозах это уже проба на героизм, а художественная одаренность таких проб обычно не выдерживает, да и не обязана выдерживать. И большинство поэтов «второй культуры» если не прощаются с сочинительством, то пишут «то же, но хуже», из года в год, и в 35 беднее и слабее, чем в 25. У примерных же соцреалистов пути вообще не бывает, такой уж это метод. Их путь определяется линией партии, а в эстетике эта линия близка к точке.
Второе
Известно, что попытка сказать независимое слово приведет, и мгновенно, к тому, что этого слова не услышат те, к кому оно обращено. Есть несколько проторенных путей в обход:
– можно, например, раскидать «независимые» слова там-сям среди благонамеренных, которые тренированный читатель поймет, как нужно;
– можно сказать непонятно: сверхсциентистским или еще каким-нибудь, неведомым цензору, языком или по поводу такого предмета, где ничего такого не ждут, и т. д. и т. п.;
– можно, наконец, сказать все что хочешь, но так, будто вообще ничего не говорится. Технологию этого, самого изощренного, эзопова языка я не могу описать. Может, суть ее в том, что автор такого высказывания, например, академик, или лауреат какой-нибудь премии, или чем-то еще в прошлом заслужил невнимание цензора. Это тактика для людей с утвержденной репутацией.
Перечисленные и, наверное, еще многие формы кукиша в кармане, конечно, унизительны, кроме того, они сподручны для публициста, но никак не для художника.
Но главное еще не в этом. То, что маскируется от цензора, маскируется и от читателя – ведь он, как правило, не более проницателен. Те, кто «умеют читать», – это почти те же «свои» из второй культуры. Цель, поставленная цензурой перед всеми авторами и живыми и мертвыми: не тронуть сознания читателя, не остановить его на путях внутренней рутины, не поставить хотя бы перед недоумением, – эту цель авторы эзоповых сочинений прекрасно исполняют. Исполняют уже одним своим смиренным видом – видом принципиальной лояльности при некоторых расхождениях, притворность которого совершенно ничего не значит.
Дело в том, что акт речи, может, важнее ее непосредственного содержания: старые ли, всем известные вещи говорятся (а главные вещи почти все – старые и известные), но взятый на себя акт высказывания и оглашения их – это акт свидетельства, то есть ответственности за их реальность. А мало ли вещей, которые только тогда и реальны, когда есть хоть кто-то, отвечающий за их реальность и истинность? Я хотела сказать: все, кроме естественнонаучных, – но вспоминаю, что и естественнонаучные требуют своих мучеников, случается, и не во времена Галилея… Да, область «исповеднических истин» расширена у нас необыкновенно. Но парадокс в том, что, сколько бы она ни расширялась, все безопаснее и комфортабельнее становится научная, художественная и общественная деятельность. Скажи вначале, что то, что ты скажешь, можно считать, и не говорится, что это ничего существенного не значит – и дальше можно сообщить и «критику», и «мистику», и «объективизм» (с некоторыми вводными предложениями, кавычками, ссылками, правда). И еще считать это своим стратегическим триумфом. Можно, наоборот, отказ от ответственности за собственную речь сделать не предисловием, а послесловием, как в случаях «раскаяний», но про эти тяжелые случаи не хочется говорить мимоходом…
Старый анекдот про раскидывание пустых листовок печально реалистичен. Акт речи, о каком я говорю, вовсе не политическая акция. Так, вглядевшись пристальней во что-нибудь из того, что мы полагаем «бессмертной строкой» или счастливой находкой в другом искусстве, – что мы там обнаружим? С материальной, профессиональной, содержательной, аналитической точки зрения – что особенного? И вроде бы – ничего. Какой-нибудь банальный «прием», какую-нибудь саму собой разумеющуюся «мысль» и т. п. Но там-то и есть надматериальная, надпластическая энергия убежденности говорящего, которая и преображает всю пластику, размещает все «приемы» и «мысли» в своем силовом поле. Там, в шедеврах, и есть полнота акта высказывания, полнота желания огласить, воплотить, поновить – говоря по-старинному – вот это. Этот, допустим, банальный ход, эту, старее Екклезиаста, мысль – эту реальность, эту правду. Так что, приняв стратегию отчуждения от собственной речи, можно обыграть только себя – насчет своей чистой совести, может, еще таких же, давно обыгранных людей. Надежда обыграть дьявола, приняв его условия игры, безумна. С таким партнером в игры не играют.
В 1960-е годы техника подтекстов и аллюзий расцвела необыкновенно. Она и не казалась такой бесплодной и смешной, как позже: это, казалось, первый шаг, еще немного – и все будет сказано не в притчах. Социально-злободневный подтекст всего, за что брались в 1960-е годы, вытеснял самый текст. Предел виртуозности в такой технике – внедрить подтекст в самый правоверный текст, в трактовку