О русской словесности. От Александра Пушкина до Юза Алешковского - Ольга Александровна Седакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы входим в этот мир, не прогибая воду,
как сказал Иван Жданов. Хрестоматийный образец такой встречи – небо Аустерлица перед раненым Болконским в конце первого тома «Войны и мира». (Скептики не без резона заметят, что на поле Аустерлица нельзя лежать годами – и что тем самым поэты «крайней темы» девальвируют ее.) Так или иначе, обратившись к опыту таких встреч, новая лирика пережила мир в присутствии Смысла, Высшего Начала – или в Его отсутствии. И в том, и в другом полярном переживании простая вещественная реальность, автономность внешнего мира и автономность личности рухнули.
Переживание Отсутствия дало абсолютно социализированный мир концептуализма (вспомним Д. Пригова), который только при невнимательном взгляде можно принять за продолжение сатиры и пародии в духе Зощенко. В самом деле это уже внеоценочный мир, знаков без значений, стилей без raison d’être. Это упаковки пустоты, к которым художник относится почти нежно: ведь ничего другого нет, сравнивать не с чем, любой «идеал», любая «этика» или «эстетика» – тот же знак, отсылающий к Пустоте. Это полное эстетическое оправдание действительности как пустой действительности: даже «сталинские» мотивы излагаются каким-то сочувствующим тоном. Обращаю внимание: знаковость, а не бескачественная материя составляют этот мир. Эффект абсурда здесь как раз в уничтожении всего незнакомого. Материя исчезла. Этим пансоциальным, панконвенциональным миром управляют Мифы Пропаганды (дуальная космогония с противоборством Рейгана и Милицанера) и Мифы Обыденности (уникальная «диалектика» бытового сознания и его замечательные наблюдения вроде того, что после молодости бывает старость). Читатель, привычный к традиционному искусству, отказывается понимать создания концептуалистов как «чересчур глупые». Таков их герой, искренний носитель мифологии, таков их стиль, стержень которого – тавтология. Это хитроумно сконструированная модель скудоумия[304].
Полярное же направление новой поэзии читатель отказывается понимать как «чересчур мудреное». Переживание Присутствия тоже превращает мир в сквозную систему знаков, в Книгу, наподобие Великой Книги Средневековья и Барокко. Но здесь знаки (а круг их, в отличие от жесткой системы русского символизма, неограничен) предельно насыщены значением. Вещи, исторические сюжеты, человек – все стремительно развоплощается в свой смысл. Благодаря этому-то они так свободно перекликаются и увязываются. Дистанция, которую создает внешняя конкретность, исчезла. И натуралистически настроенное воображение отказывается следовать за автором: оно не принимает ни изобилия этих связей, ни скорости ассоциаций, ни их далекости – «не похоже», «так не бывает». Конечно, для модернистского искусства никакая скорость ассоциаций не в новинку, но здесь речь идет об особой функции образа. «Смещения» относятся не к языку выразительности, описывающему все тот же натуральный мир; за ними предполагается затекстовая реальность, действительные связи мира – невидимые, проникновение в которые и есть вдохновение. Это, как ни странно, искусство познавательного пафоса (ср. определение Е. Шварц: «поэзия – это познание нематериального средствами полуматериальными»). И как концептуализм не следует путать с сатирической фантастикой, так и метафоры (или другие формы соединения слов и вещей, троп здесь не важен) новой лирики не следует отождествлять с экспрессионистской поэтикой.
За множеством связей просвечивает какой-то центр, сверхслово, сердцевина всех ассоциаций: Очевидец (В. Кривулин), Жертва (Е. Шварц), Вина (И. Жданов). Но и Вина, и Жертва, и Чудо являются и у других авторов, ни в чем другом не близких и даже контрастных. Вновь приходится думать о каком-то сверхиндивидуальном опыте.
Два крайних направления новой поэзии соотносятся с двумя полюсами нашей современной пластики. Графика Ильи Кабакова – пустота, сопровождаемая комментарием, – доводит принцип концептуализма до той чистоты, какая в словесном искусстве недостижима – в силу самой природы слова, которое абсолютно опустошить от значения невозможно. Лирике преображенного или внутреннего мира (Weltinnenraum) предстоит поразительный опыт Михаила Шварцмана. Его образы, которые трудно назвать «живописью», сообщают полноту молчащего присутствия Знака – зрительные имена невидимых вещей, окна в реальность, которые никто не видел и странным образом узнает… И в тот момент, когда он ее узнает, что-то в нем меняется.
Оба пути, избранные в 1970-е годы, развоплощают мир, и творческое поведение становится не менее значимо, чем художественная вещь. В сравнении с ними другие пути кажутся непоследовательными или компромиссными, потому что третьего отношения Мира и Смысла нет.
Я воздержусь от всех конкретных характеристик, и не буду располагать авторов антологии в двуполярной схеме[305]. Поэты 1970-х годов не составляли программных групп (кроме сравнительно позднего концептуализма) и дорожили своей обособленностью. То общее, что я, вероятно, преувеличенно обозначаю в этих заметках, касается не манер, дарований, духовных ориентаций – а такой связности художественно-жизненного творчества, для которой в нашей традиции есть одна отдаленная параллель, одно прошедшее будущее: эпоха символизма.
О погибшем литературном поколении
Памяти Лени Губанова
…яблоки сбиты на грядки —
Десятки незрелых плодов и еще раз десятки,
Их пачкает, моет и прежнею мутью кропит.
7 октября 1983 года в Москве были поминки по Лене Губанову. Эта форма имени, Леня, – не знак нашего приятельства, его не было, это литературное имя. Так Губанова звали все, так он себя звал – и часто даже не Леня, а Ленечка. Кто начинал в 1960-е годы, до седых