О русской словесности. От Александра Пушкина до Юза Алешковского - Ольга Александровна Седакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не относилась серьезно к поздним Лениным стихам, а ранние, когда он явился как «московский Рембо», мало знала. Из-за этого у нас вышел однажды скандал.
– Ну как, гений я? – спрашивал сильно пьяный Леня, прочитав что-то вроде:
Сердце мое с разбитыми окнами.
По сердцу моему ходит седая любовница.
Руки у любовницы длинные, длинные,
Платье у любовницы черное, черное,
Губы из лести,
На груди крестик.
Читал он каким-то специально сделанным уплощенным голосом. Фальцетом.
– Данте – гений, а ты нет.
Леня скрипит зубами и швыряет чашку на пол.
– Ну, гений я?
– Данте гений, а ты нет. (Не один он пил портвейн этим зимним вечером.)
Опять посуда, опять вопрос, опять Данте. Наконец, перебив все, что на виду, и двинув кулаком в зеркало в коридоре – осколки, кровь, но ничего опасного, – немного отрезвев от этого, Леня ищет компромисса:
– Ну, хрен с Данте, ладно. Но Пушкина-то я лучше?
– Лучше, – тихо и подло соглашаюсь я, опасаясь за оконные стекла, на которые он косится: в Москве стояла великая стужа.
С тех пор, выслушав стихи (по телефону):
– Слушай, у меня тут опять болдинская осень была. Восемьдесят стихов за три недели. Рекорд, да? И все гениальные, все! – я не высказывала никакого мнения, ни в каких сравнениях, просто соглашаясь с предложенным.
– Ну, гениально?
– Aгa…
Больше ему ничего не нужно было, а мне становилось очень печально.
Не потому, что de mortuis, хочу я признаться вот в чем. Несмотря на все, вопреки всему мне казалось, что Леня был рожден великим поэтом. Ни единой строчки не любя в том, что я от него слышала, что-то я почитаю в Ленином неопрятном, не обузданном даже отчетливым чувством сочинительстве. Может, внутренний ритм? Не собственно стихотворный – интенсивный, но, по сути, банальный и однообразный у Лени, но ритм жизни, переживания жизни. Может, истинно поэтичное преображение слов? Бывает со словами в стихах (и в некоторых пассажах прозы) такое: собранные вместе, они зажигаются, как гирлянда лампочек на елке, они праздничны, они совсем не та словесная материя, какой были врозь. Как бы звон или гул поддерживает их звучание и значение, как бы говорит их не человек, а само пространство изо всех углов. Вряд ли кто опишет, в чем тут дело. Для себя я объясняю так. Хрестоматийное определение Пастернака «Цель творчества – самоотдача» не совсем точно. Про цель можно судить по-разному. Но что самый дар творчества есть дар самоотдачи, это несомненно. Дар очень редкий, и научиться такому маловероятно. Может быть, он подобен способности выложиться у спортсменов. Это как раз то, чего не хватает в стихах дилетантов, когда и ума, и вкуса, и стиля, и человеческого опыта, даже искренности у них куда больше, чем у многих поэтов по призванию. Если такое самозабвение сравнить с искренностью – то с такой только искренностью, о какой китайцы, кажется, говорят: искренность, с которой голодный тигр пожирает ягненка. Так вот, такие празднично умноженные слова получаются там, где момент самоотдачи происходит непосредственно в словах – а это не обязательно так даже у настоящих и больших поэтов: бывает, словесная одежда подбирается уже потом, «во-вторых». Примета таких слов, аккумулировавших самоотдачу, – их близость к абсурду, иногда опасная. Иногда они своими значениями туда-таки и перелетают. Вот пример – импровизация пятилетнего сочинителя:
Я знаю, ветер, ты мой друг,
ты веешь без обмана.
Вот бабушки идут с ведрáми
за водичкой яркой —
золотая уж навеки
умирает с горя.
И скушно дню, и скучно ветру,
и скушно бабушке с ведром.
Всем, конечно, понравится яркая водичка. Но это еще удачное наблюдение, а не выход из себя. Настоящий поэтический экстаз – следующие две строчки (золотая уж навеки и т. д.), которые, закрыв глаза, скачут в абсурд – и совершенно правдивы. Свидетельство тому – что после них «скушно». Вот такой огонь сверхсмысла или абсурда, чего-то неистово-истового пробегал по словам Лени – и в этом отношении он выше виртуозного, содержательного, но тусклого в слове Бродского.
Может, такое качество слов у Лени мне нравилось? Может, его соревнование с Пушкиным, ощущение себя в центре мира – свойственное графоманам и гениям и невозможное чуть выше графомана и чуть ниже гения? Может, это главное и есть. Важность творчества.
Тема смерти была модной в нашей юности. Кроме моды, кроме неотразимого способа отличиться от «обывателя» (который, как известно, намерен пожить вдоволь) и прекрасного способа привлечь к себе любовь и жалость (собственную сначала, а потом того же «обывателя»), что-то серьезное было в этой теме. Не во все же времена мода на нее. Теперь, когда у меня перед глазами многолетние продолжения тех начал и уже многочисленные концы, меня смущает такое предположение: может, нам и поручено было умереть рано? Может, это была историческая задача? Не с этой ли вестью явился «поэт жизни», автор самой прославленной тогда вещи, поэмы в прозе «Москва – Петушки» Веничка Ерофеев: и потерять сознание немедленно, и больше в него не приходить… Каждый гений (а слово это легко слетало тогда с языка, теперь оно малопристойно, хуже, чем уменьшительные имена) собирался и обещал умереть рано. Сроки жизни порядочного гения были отмечены: 23 года – Веневитинов, 26 лет – Лермонтов, 30 – Есенин… После 37 лет живут только посредственности. Леня пережил свое 30-летие с целым оправдательным циклом:
Если не был бы я поэтом,
То повесился б, как Есенин.
Вообще же о смерти своей он начал писать лет с шестнадцати. Эта тема, кроме прочего, переживалась как очень крамольная – в официальной культуре она была запрещена (исключение составляла смерть в бою). Но – пережив Есенина – он клялся, что Пушкина уж ни за что не переживет. Так и случилось. Последний раз мне пришлось его видеть за два месяца до его внезапной, но так давно вынашиваемой смерти – так давно, что для всех это уже стали «слова, слова, слова». Реальный конец Лени в 37 лет поразил всех – как если бы это была смерть семнадцатилетнего поэта, каким Губанов остался для тех, кто знал его.
Поминки были ужасающи. Одним из немногих живых лиц среди сотни собравшихся, «цвета московской богемы», как объявили, было лицо