Магистр - Дмитрий Дикий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…По мере продвижения в глубь заснеженных русских степей Надежде становилось ясно: ее нареченный выбрал этот холодный путь неслучайно. За ним охотились люди, о существовании которых ей лишь доводилось читать вполных тайн романтических книгах, – похоже, иностранцы. Супруг же ее вместо того, чтобы что-то ей объяснить, с огорчающей периодичностью делал следующее: нежно (хотя недолго) посмотрев Надежде в глаза, заставлял ее провалиться в забытье. Она не знала, что происходит во время этого очарованного сна.
Во время ее сна он отбивался. Почему он поступал с ней так, было неясно: то ли берег юную супругу, ничего не понимавшую в происходящем, то ли не желал, чтобы она ему мешала. Гвидо Ланцол, как и все его предки, начиная с Венсана де Монпелье, умел и успел многое. Но, как и они, он был один – не одинок, а просто один. Созидатели, вразрез с расхожими представлениями о них, не делали эффектных жестов, направляя на врагов жезлы или посохи, не выпускали из них огненных шаров и молний, а если и прибегали к какой-нибудь популярной атрибутике, то пользовались чем угодно. Вчера это была ивовая ветка, брошенная на землю и ставшая ручьем, сегодня – чаша с водой, завтра зеркало, послезавтра взгляд в чьи-нибудь глаза. А еще предки Гвидо научились извлекать из людей человечность. Никто не знал как. То ли они просто были «магнетичны», то ли пили из людей человеческое, как вампиры, тогда, под занавес Средневековья, толком еще не придуманные, пили кровь своих жертв. Но если человек, отработанный вампиром, превращался либо в вампира, либо в труп, то люди, выпитые потомками Борджа, оставались такими же людьми, только чуть более пустыми, чем раньше. Полученную Essentia humana Копьеносцы использовали для создания любимого детища, своего собственного мира, вечной родины и вотчины, напоминавшей им о подвигах мореплавателя и солдата фортуны Венсана де Монпелье. Создающий свой мир, пусть выморочный, уподобится Богу и сможет вывернуть Божий мир наизнанку, пусть не сейчас, пусть через век, другой. Третий. Четвертый. Неважно. Иногда они думали, что стали созидателями именно потому, что в них существовала эта дыра, этот вакуум, позволявший высасывать человеческое из других человеческих сосудов. Но истинных причин никто не знал.
Не учли Копьеносцы только одного: в созидании, как в любом ремесле, нельзя работать с материалом и не заразиться им, не испачкаться, сохранить руки чистыми. Малые, гомеопатические частички человеческого приставали к ним, как пыльца с лепестков остается на руках торговца цветами, складывались, суммируясь при переходе от отца к сыну, и Гвидо оказался уже привитым этой чумой. Гвидо, которому полагалось просто взять себе безупречную женщину, чтобы она произвела на свет его сына, и пойти дальше, увидев Надежду, забрал ее с собой навсегда. Гвидо, к зрелости которого Ур был почти готов, выстроен и ожидал только, чтобы в нем провернули ключ и вывернули мир наизнанку, отправив под власть идеального борджианского Рима – объединили под пятой диктатора, облеченного властью всех поколений преобразователей… Гвидо вдруг понял: он гораздо более близок к остальным людям, чем его предки. Почему?
Потому что Надежда не была для него лишь способом продолжить род. Когда он смотрел на нее, он хотел, чтобы она была счастлива обычным человеческим счастьем, а не «счастьем» Царицы Ночи, попирающей расшитой звездами туфелькой гекатомбы оболваненных подданных. Поняв свои желания, он понял и ужасное: что провалил миссию, испортил линию крови, потерял способность довести дело Копьеносцев до конца. Из чистого упрямства он продолжал свои занятия – создал, приближаясь к Дальнему Востоку, страну Медзунами, вписывал в этот мир события и битвы… Да, карта Ура существовала, как и подробные пояснения к ней; эта бесценная борджианская реликвия, как и Копье, передаваемая от отца к сыну, всегда была при нем.
Из того же упрямства, не желая признаться даже себе, что попался, и скорее всего насмерть, Гвидо двигался с молодой женой все дальше от преследователей, ко двору китайского императора, ожидавшего его для консультаций, в надежде повернуть ключ там, в Запретном городе, за стенами, внутрь которых не сможет проникнуть Гаттамелата и Совет Торн. Но холодная земля его супруги не была его землей, она не питала его, он терял силы, и отбиваться делалось все сложнее. Все сложнее было Гвидо Ланцолу ронять экипажи преследователей в придорожные канавы, заставлять их хоть на час-другой забыть о том, кого они преследуют и почему, все сложнее давалась ему круговая оборона. В очередной раз брошенная на землю ветка ольхи, вместо того чтобы расколоть дорогу обрывом, зашипела и изогнулась ядовитым аспидом, который кинулся на него, а потом рассыпался черными льдистыми осколками.
Тут-то до Гвидо и долетела первая в его жизни меткая пуля. Он вернулся в экипаж (они уже подъезжали к Пекину), и когда через полчаса Надежда очнулась от сна, она ничего не заметила: ее муж, как и все Копьеносцы, умел лечить себя. Но на это ушли почти последние его силы.
Стоял ноябрь. Они на полном ходу влетели в немедленно закрывшиеся за ними ворота Запретного города. Подскочившая стража помогла спуститься на землю женщине, с ног до головы укутанной в серебристый пушистый мех; это было сокровище – и мех, и женщина. Они попытались было помочь и мужчине, но не посмели. Прибывших почтительно повели к выделенным гостю покоям, когда случилось непонятное: в страже произошла рокировка. Стало ясно, что иноземцев ведут не в покои, а в застенок. Сверкнуло оружие, и холодное, и огнестрельное. Женщина тихо застонала: у нее начались схватки. Мужчина кинулся к ней, да так эффективно, что все оружие, и горячее, и холодное, вдруг принялось плавиться в руках стражи, и холодный ноябрьский воздух цинской столицы наполнился сдавленным рычанием терпеливых к физической боли маньчжурских солдат. Потом иноземцы пропали. В тот момент Гвидо закрыл Надежду и плод их любви от всех, даже от взгляда сына, смотревшего на них из начала двадцатого века.
Затем Винсент понял, что Надежды не стало. Он не знал, почему она должна была подарить ему жизнь, заплатив своей, но думать об этом ему было некогда: он видел отца, одного, в темноте, идущего по пустой улице Сианьмэнь Дацзе. За Гвидо крались тени, не решавшиеся подойти ближе. В руках у него что-то было, какой-то сверток, он бережно прикрывал его полой тяжелого зимнего плаща. Рядом шел огромный мохнатый пес – старый бернский зенненхунд Лао Е, которого Винсент смутно помнил по первым детским годам. Гвидо подошел к ступеням обители сестер-пекинок, недолго постояв, снял плащ, завернул в него сверток и опустил на камни. Кажется, он вложил что-то внутрь. Затем прошептал пару слов, которые Винсент не расслышал, и медленно развернулся к «зрителям». Винсент увидел: на Гвидо было так много ран, что… надежды не было. Как он шел, и почему вообще стоял? Тени приближались: им нужен был последний Ланцол и его ребенок, но Гвидо и Лао Е не для того дошли до обители, чтобы допустить подобное, и дали последний бой.
Нападавших не осталось, кроме одного, который был либо при смерти, либо не хотел атаковать. Не осталось на месте последнего сражения и Гвидо: отбившись, он вошел в тень и пропал. Только теперь Винсент понял, что Лао Е тоже был ранен, но он почему-то подполз к свертку и замер рядом. Он не двинулся, когда ближе к утру кто-то, крадучись, подошел к младенцу, поднял сверток, забрал плащ и вернул дитя на землю в одном лишь тонком полотняном коконе. Наверное, у Лао Е не было сил защищать еще и плащ. Тогда из свертка появилась младенческая рука, ухватила Лао Е за шкирку, да так и не отпустила…