Джордж Оруэлл. Неприступная душа - Вячеслав Недошивин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Когда бы Оруэлл ни уезжал из Англии, он всегда надеялся вырваться из тисков настоящего – к лучшему будущему», – напишет Г.Боукер. Возможно. Но знаете, что больше всего поразило меня в «марокканском отпуске» Оруэлла, в те полгода с сентября 1938-го по март 1939 года, которые он с Эйлин прожил у подножия Атласских гор? Не ужасающая бедность местного населения, не колониальные порядки, которые он подзабыл после Индии, не доступные за бесценок берберские женщины и даже не домик в апельсиновой роще, который они, пожив в грязноватых отелях, сняли, – нет! Меня поразило, что он, как и в Уоллингтоне, завел здесь свое «маленькое хозяйство»: разбил грядки у дома, прикупил дюжину кур и первым делом смастерил и повесил скворечник для птиц. Он будто инстинктивно пытался сохранить в себе что-то нутряное, неизменное для его внутреннего мира, почти детское – то прошлое, которое волочил за собой всю жизнь. Он даже впервые завел тут сразу два дневника: один – как бы про внешнюю жизнь: про поездку в Марокко, события в мире, про газетные новости и всё такое, а второй… про сад, огород, про милые его сердцу фауну и флору («Nature Notes», как учил его г-н Силлар, биолог из школы Св.Киприана). А если вспомнить роман, который в апельсиновой роще он заканчивал, роман про страхового агента Боулинга, который попытался на своей старенькой машине навестить городок детства, если вспомнить главную мысль книги, что в каждом толстячке-служащем живет юный мальчик с прежними чувствами и реакциями, – то станет понятно: он, беглец по духу, пытался в этом хаотичном мире, в этой круговерти войн, революций, технического прогресса и духовного оскудения сохранить в неприкосновенности душу человеческую – свою душу.
Цельность и органичность – вот опоры этой души. Майкл Шелден в лекциях «Мир Оруэлла» скажет: «Его любимой темой был рассказ о маленьком человеке, который всегда скрывается в большом состоявшемся человеке… Никогда не идущий за толпой, он всегда подчеркивал: он думает сам за себя… Он никогда не соглашался с духом своего времени, всегда искал и находил необщие пути, неясные идеи и цели и старательно обходил “всех тех зловонных маленьких ортодоксов… борющихся за наши души”». Оруэлл ведь и сам скажет в 1942-м: «Одна ваша часть хочет быть героем или святым, но другая – маленький человек внутри – четко осознаёт, что всё, что дает ему жизнь, – это только ваша целая кожа. Он – ваше неофициальное “Я”, и голос как бы живота протестует против голоса вашей души». А вообще писавший о «невидимых людях» Оруэлл, добавлю к месту, и сам, как я говорил уже, старался быть невидимым: избегал всяческих «тусовок» и сборищ и не выпячивал себя даже в компаниях. «Интеллигент, – как заметил наш знаменитый драматург Александр Володин, – это человек, который занимает мало места».
«Невидимые люди» – это сравнение пришло Оруэллу в голову в Марокко. Про марокканцев сказал: не человек и не пять – целый народ невидимых! Они мёрли как мухи, и хоронили их почти как мух, прихлопывая, притаптывая, как мусор, закапывали даже не в гробах – в тряпках, не оставляя на поверхности земли ни памятника, ни крестика, ни таблички с именем, ни даже холмика. «Через пару месяцев, – пишет, – не найдешь даже, где похоронены собственные родные». Так скажет в очерке «Марракеш», который и начнет с безымянного покойника и тучи мух над ним.
«Марракеш кишит болезнями и инфекциями всякого рода, – напишет Эйлин в письме на родину: – лишай, дизентерия, туберкулез». Место оказалось настолько нездоровым, что уже в первые дни оба задались вопросом: как мог Лоренс, врач, да и родственник, рекомендовать Марокко «для поправки здоровья»? «Конечно, мы глупо сделали, что приехали, но я не смогла отказаться, и Эрик чувствовал себя обязанным…»
Город, несмотря на дворец султана, впечатляющие парки и какую-то диковинную оливковую рощу Менара, представлял из себя почти сплошные трущобы. «Когда идешь по такому городу – двести тысяч жителей, из которых как минимум у двадцати тысяч нет буквально ничего, кроме тряпок на собственном теле, – когда видишь, как они живут и тем более как легко они умирают, то трудно поверить, что ты находишься среди людей», – напишет Оруэлл в очерке. Кормя хлебом дикую газель в парке, он был потрясен словами оказавшегося рядом и тоже потрясенного землекопа: «Я мог бы съесть этот хлеб». В другой раз, когда какой-то мальчишка поймал по его просьбе кэб и Оруэлл сунул ему 50 сантимов, дюжина других детей чуть не вырвали ему руку. А когда, дефилируя вдоль ларьков медников, где работали в основном евреи, он вытащил и закурил сигарету, – то из темных палаток повыскакивала уже целая толпа, даже старики с длинными седыми бородами, даже слепец, хватающий рукой воздух. «Ни один из этих людей… – записал он, – не работает меньше двенадцати часов в день, но каждый из них считает сигарету предметом невозможной роскоши…»
Нищета в еврейских кварталах – а евреев, продолжает, здесь свыше 10 тысяч – особенно поразила его. Торговцы фруктами, гончары, серебряных дел мастера, кузнецы, мясники, портные, водоносы, грузчики… «Когда проходишь через еврейский квартал, то легко представляешь себе, – запишет в дневнике, – какими должны были быть средневековые гетто». А с другой стороны – заметит, что здесь, как и всюду, даже бедные европейцы во всех бедах обвиняли именно евреев. «Да, mon vieux[44], меня уволили, и вместо меня наняли еврея!.. У них все деньги. Они контролируют банки, финансы… всё». «Но типичный еврей, – возражал Оруэлл, – это рабочий, получающий за свой труд не более пенса в час?..» – «Ах, это только напоказ!.. Они такие хитрые, эти евреи…» «Это, – заканчивает Оруэлл, которого, заметьте, подозревали в антисемитизме, – напоминает то, как пару столетий назад нищих старух сжигали за колдовство, хотя они не могли наколдовать себе даже сытный обед…» Такой вот «антисемит»…
Он писал здесь сразу три вещи: очерк «Марракеш», роман «Глотнуть воздуха» и большое эссе о Диккенсе, больше двух печатных листов. «Чарльз Диккенс» – работа этапная для него, ее не обойдешь. Это эссе, несмотря на огромные цитаты из классика, – конечно же, попытка Оруэлла разобраться в себе: в мотивах творчества, в целях его, в пристрастиях. Зачем человек пишет? Как остаться независимым? За что бороться? Какова человеческая натура? И что морально, а что – нет?
«Бесполезно менять общественные институты без “перемены сердца”, – выделил Оруэлл главное в Диккенсе, тот заколдованный круг, который мучил и его. – Всегда здравы две точки зрения. Одна: как можно улучшить человеческую натуру, пока не изменена система? Другая: какая польза в изменении системы, пока не улучшена человеческая натура? Каждая из них привлекательна… и, возможно, обе находятся в постоянном чередовании, причем моралистская и революционная все время подрывают друг друга». И дальше в сугубо литературоведческой работе вспоминал даже Маркса: «Маркс взорвал сотни тонн динамита под позициями моралистов, и до сих пор мы живем в отзвуке этого грандиозного взрыва. Но уже там и сям работают саперы, закладывается новый динамит, чтобы рвануть Маркса до небес. Потом Маркс или похожий на него вернется с еще большим количеством взрывчатки – и так будет продолжаться процесс, конец которого предсказать невозможно. Центральная проблема – как уберечь власть от злоупотребления ею – остается нерешенной… Как раз это-то и сумел понять Диккенс… “Если бы люди вели себя достойно – и мир был бы достойным” – не такая уж это банальность, как может показаться поначалу… По большому счету, ничем так не восхищался, ничто так не любил, как обычную порядочность…»