Джордж Оруэлл. Неприступная душа - Вячеслав Недошивин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И другую вещь понял Оруэлл, возвращаясь на родину. Он понял: главной бедой типичного западного социалиста является прежде всего его врожденный «гедонизм». Британские социалисты мечтают, чтобы каждому в улучшенном обществе были обеспечены «комфорт, безопасность, короткий рабочий день, гигиена, контроль рождаемости и вообще здравый смысл», чтобы было «спокойно и безопасно». «Социалист», издевается Оруэлл, реально «огорчается, застав своих детей за игрой в солдатики, но он никогда не сможет придумать, чем же заменить оловянных солдатиков; оловянные пацифисты ведь явно не подойдут». А гитлеры и сталины понимают, что этого «списка благодеяний» людям мало, что народы хотят также «патриотизма и военных доблестей», «борьбы и самопожертвования, не говоря уже о барабанах, флагах и парадах». И эти желания народов, прокламируемые гитлеризмом и сталинизмом, «психологически гораздо более действенны, чем любая гедонистическая концепция жизни». Если социализм и даже либеральный капитализм сулят людям: «У вас будет хорошая жизнь», – то Гитлер сказал им: «Я предлагаю вам борьбу, опасность и смерть»; и в результате вся нация бросилась к его ногам… Вот, понял Оруэлл, то «кольцо» в носу Европы, за которое «водили» ее к концу тридцатых годов и Гитлер, и Сталин.
Не знаю, попадались ли ему слова Ллойд Джорджа, сказанные после Версальского мира 1919 года? Тот сказал, что в Версальском мире, подписанном по результатам Первой мировой войны, уже заключена следующая большая война. Слышал ли потом, что тогда же советник американского президента Вудро Вильсона, комментируя Версальский мир, насчитал в нем как минимум 11 будущих «запрятанных» войн? Ведь условия, выставленные победителями Первой мировой, были воистину нечеловеческими. Семь миллионов немцев по условиям того «мира» оказались за пределами Германии. Чудовищные репарации, которые выплатить было почти нереально, потери колоний, почти 10 миллионов безработных немцев. И когда в Париже был устроен салют – конец мировой войны! – в Германии были вывешены траурные флаги. Крах, разорение, предельное унижение немцев – и подсознательное чувство мести. Нации мстят за свое унижение. Да и СССР, вторая в то время «головоломка» Оруэлла, тоже был движим по отношению к Западу сходными чувствами: ведь Европа не «признавала» Советскую Россию как государство до 1929 года. Вот почему возрождение, становление, а затем и возвышение России стало, не могло не стать, подсознательной целью русских и их огромного государства…
Связаны ли прошлое, история – с будущим? Можно ли управлять этой связью? Почему при этом никого не интересует истина? Почему после Испании Оруэлл понял, что «истина» вообще исчезает? И исчезает не по максиме Томаса Гексли («Истина рождается как ересь и умирает как предрассудок»), а вообще исчезает, за ненадобностью. Но если исчезает «истина», исчезает и «ложь». Ложь становится правдой, а правда – ложью. И не те же ли процессы происходят и с вечными войнами человечества? Даже сегодня, в новом тысячелетии? За мир всеобщего «потребительства», за сыр пармезан или айфон последней модели люди воевать не пойдут, а вот за идеи, внушенные им, – будь то национальное величие, радикальная вера или зависть к богатствам соседа, – возможно, и возьмут оружие в руки, пойдут рисковать единственной жизнью. И если окружающий мир – это самопроизводящиеся войны, одна рождается из другой, то ведь и мир, которым заканчиваются войны, – это война? Затаившаяся уже в день подписания мира?..
1.
В бомбоубежище не спускались. Ни разу. Услышав сирену, просыпались, потом, даже в три ночи, молча одевались и шли к окну, чтобы сверху, с четвертого этажа их квартирки на Чагфорд-стрит (а потом и с седьмого, последнего этажа на Лэнгфорд-плас, куда переедут через год) так же молча смотреть, как соседи тянулись в подвал. Выскакивали на улицу, лишь когда замечали, что кому-то нужна помощь: либо бомба рванула близко, либо занялся внизу никому пока не видный пожар.
«Ведь это естественно – встать, а затем, не услыхав взрывов, постыдиться идти в бомбоубежище», – записал Оруэлл в дневнике 25 июня 1940 года, в свой день рождения, про который, наверное, даже не вспомнил. Стыдился, но и пренебрегал безопасностью ради, думаю, чисто писательского желания запомнить «общую картину». С высоты полета птиц – не с точки зрения «червяка на земле». Эти слова про «птиц» и «червей», про разные «кочки зрения» я встречу потом в его дневнике через долгие три года войны. А тогда, после первых авианалетов, он всего лишь признался, что всякий раз, глядя сверху, испытывал гордость за сограждан, которые, не обгоняя других и не толкаясь, шли в убежище. Кстати, когда ему в те дни кто-то сказал, что теперь безопаснее жить в Уоллингтоне, он ответил: «Нельзя уезжать, когда… бомбят людей»…
После этих слов в дневнике много дней зияла фраза: «Реальных новостей нет». Но через месяц, 27 июля, вдруг записал: «Постоянно, когда я иду вниз по нашей улице, ловлю себя на том, что смотрю на окна, выбирая те из них, которые могли бы быть хорошими пулеметными гнездами». Позже узна́ет – как раз в июле Гитлер выпустил директиву: «Я решил готовить наземную операцию в Англии и, если потребуется, осуществить ее…»
А потом случилось 7 сентября 1940 года: самая крупная, в полнеба, бомбардировка Лондона – 625 бомбардировщиков в сопровождении 648 истребителей. Это будет повторяться ровно 57 дней. «Битвой за Британию» назовут эту трагедию. Под бомбами в те дни погибло 6954 человека, а ранено – 11 тысяч. Но самым памятным для него остался тот первый «ковровый» налет немцев. И тоже увиденный с высоты.
«Когда мне попадаются слова “Битва за Британию”, – запишет в дневнике, – я всякий раз поражаюсь, что реально “эпическое” событие отнюдь не кажется таким в момент происходящего. Ярко помню тот день, когда немецкие самолеты, прорвавшись, подожгли доки Ист-Энда; но ведь запомнились в основном какие-то пустяки. Во-первых, как я ехал в автобусе пить чай к Коннолли, а две женщины прямо передо мной спорили, что вспышки на небе – это парашюты. Мне с трудом удалось влезть в разговор и разубедить их. Потом мы прятались, как прячутся от ливня, от падающих осколков в подъезде на Пикадилли. Затем – широкий строй немецких самолетов, располовинивший небо, и несколько молодых морских офицеров, выбежавших из какого-то отеля и передающих из рук в руки пару биноклей. Потом – сидение в квартире Коннолли на верхнем этаже и картина, как на экране, чудовищных всполохов за собором Св.Павла и клубов дыма от горящей нефти где-то за рекой. И слова Хью Слейтера, сидящего на подоконнике: “Это просто как Мадрид; чистое подобие…” Удивил Коннолли, который повел нас на крышу и, смотря на пожар, вдруг сказал: “Это конец капитализма. Это будет суд над нами”. Я не чувствовал никакого будущего суда, я был просто поражен размерами и красотой пламени… Но и тогда я не ощущал, что происходит историческое событие…»
И день, и ночь как день были действительно ужасны. В клубах черного дыма вырывающееся пламя было как бы прыгающим. В районе доков находились склады с продовольствием – запасы страны. Горело зерно, огненной лавой текли реки сахара, взрывались бочки с маслом, вином и виски, полыхал, закрывая половину горизонта, каучук. Восемь церквей перестали существовать в одну ночь, была разрушена даже церковь Букингемского дворца. «Слава богу, – сказала королева-мать, – теперь я ничем не отличаюсь от своих подданных». А Черчилль скажет потом, что Лондон «походил на какое-то огромное доисторическое животное, способное переносить страшные раны, изувеченное и кровоточащее и всё же сохраняющее способность жить и двигаться…». Образно сказал! Не зря ему дадут потом Нобелевскую премию по литературе…