Пение пчел - София Сеговия
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Годы спустя, когда у нее наконец появились силы, чтобы поговорить об этом эпизоде с Кармен и Консуэло, Беатрис нисколько не сожалела о своем временном – и выглядевшим со стороны цинично – кататоническом ступоре. Когда в разгар поминок, отпевания и похорон некоторые благонамеренные посетители говорили ей, что случившееся – Божье испытание, она их не слушала. Когда иные визитеры, бесчувственные или невежественные, толковали ей о двух ангелах, призванных Богом, она, еще более бесчувственная, не принимала эти слова на свой счет. Когда новый отец Педро подошел к ней и заявил, что в основе душевного выздоровления заложено умение прощать и молиться за покойного супруга, пропавшего сына, а заодно и неведомого врага, она притворилась деревяшкой, как няня Реха.
Вскоре все было позади, не хватало лишь трехдневного богослужения за спасение души Франсиско Моралеса, который скончался без помазания. Беатрис собиралась присутствовать: ее мать наседала с удвоенной силой и не простила бы ей иного решения, так же как не позволяла отказываться от еды, мытья, сна, хотя единственное, чего действительно хотелось Беатрис, – это смотреть в окно и быть первой, кто увидит возвращение сына. Живого или мертвого.
Придет день, когда она оценит упрямство матери, но день этот был еще очень и очень далеко. Да, она отправилась на трехдневную мессу: ее заставили соблюсти верность обычаям, но молилась она исключительно о возвращении сына. Об упокоении души Франсиско она помолится позже. Франсиско поймет ее и простит. Спешить все равно некуда.
– Беатрис. Взгляни на меня, Беатрис.
Она с усилием подняла глаза на мать.
– Леокадио пришел за повозкой.
– Что?.. – Она не могла поверить. Из своего окна она видела лишь кусочек пустой дороги.
– Пока ничего не знаю. Мне Пола сказала: Леокадио пришел и сразу ушел, ничего не объяснив. Вон туда. – Она указала на дорогу, которую видела со своего места. – За дом, по тропинке Рехи. Может, подождешь там?
Долгие годы все называли эту дорогу тропинкой Рехи, потому что именно по ней старуха неизменно направляла свои стопы, точнее, взгляд; это она привела когда-то Реху к плачущему ребенку, и по ней же Реха вернулась с ребенком на руках на той самой повозке, которую ждали теперь они обе, одна сидя в кресле-качалке, другая – в кресле у окна. Одна с закрытыми глазами, другая с широко раскрытыми. Каждая в ожидании своего ребенка. «Живые или мертвые? Живые или мертвые? Живые или мертвые?» – скрипело нянино кресло-качалка.
Вот-вот они получат ответ на вопрос, который беспрерывно задавали себе в течение последних двух дней. Но Беатрис Кортес, вдове Моралес, хотелось вернуться к другому окну, чтобы смотреть в другую сторону. Она полагала, что в любом случае лучше знать. Лучше получить сына назад, даже если тот мертв. Хотя самоесамое страшное – это узнать, что сын вместе с отцом принял насильственную смерть от руки убийцы, и получить назад его изуродованное, разложившееся тело, которое ей придется снаряжать в последний посмертный путь. В противном случае всю оставшуюся жизнь она будет грызть себя за малодушие.
Не отходя ни на секунду от своего наблюдательного пункта, она ненадолго закрыла глаза, как няня Реха. Но уши закрыть невозможно. Все ближе и ближе раздавался зловещий стук колес и топот лошадей по земле и камням. Отгораживаться от мира не имело смысла, так только хуже: то, что не видели глаза, достраивало воображение, поэтому Беатрис решительно выпрямилась, вышла навстречу повозке и увидела, что ни Франсиско, ни Симонопио впереди нет. И все поняла. Замерла, задержала дыхание и слезы и сказала себе:
– Его везут домой мертвого, как отца.
Симонопио отправился к себе в сарай, а не в горы.
Кроме того, что он должен был сдержать обещание и не оставлять Франсиско, израненные ноги теперь нестерпимо ныли, так что сама мысль о том, чтобы надеть башмаки и куда-то пойти, казалась мучительной. Он вспомнил, что в спешке оставил на берегу единственные свои башмаки, которые превратились в добычу, унесенную жадной рекой. А еще Симонопио искал утешения возле остатков своего улья – пчелы-королевы и других пчел, в силу юного возраста не вылетевших на его призыв. Пчелы в нем тоже нуждались: у них был траур по погибшим собратьям. Их потери тоже были непоправимы.
Под огромным куполом опустевшего гнезда, выстроенного пчелами среди потолочных досок за девятнадцать лет, Симонопио наконец-то позволил себе крепко уснуть, прервав свое неустанное бдение. Израненное тело и сердце требовали покоя. Немного придя в себя, поев и попив, чего не делал с того момента, как нашел Франсиско-младшего, Симонопио спал двое суток подряд. Ночью он приоткрывал глаза и видел няню Реху, которая сидела в изножье кровати, тихонько покачиваясь. Но вскоре глаза закрывались сами. У Симонопио не было сил держать их открытыми, чтобы взглядом объяснить старухе, что отныне жизнь изменится навсегда, наполнившись болью. А может, его глаза не желали становиться дурными вестниками.
Сквозь сон он чувствовал, как его заходила проведать крестная, приносила еду и чистую воду, трогала лоб, гладила по щеке, обрабатывала раны на руках, лице и ступнях, смазывала их мазью, но он не в силах был вырваться из своего забытья, чтобы расспросить о Франсиско, ответить на вопросы или поблагодарить за заботу. Издалека он слышал обращенные к нему слова: «Франсиско-младшему лучше, он потихоньку приходит в себя, разговаривает, спрашивает про тебя».
– Доктор говорит, что ты поступил правильно, не трогая его лишний раз. Иначе ты бы потревожил рану на голове и сломанное ребро.
Вспомнив, с какой силой Эспирикуэта встряхнул мальчика, вспомнив о боли, терзавшей Франсиско, пока Симонопио нес его на руках, он едва не вскочил на ноги, но вовремя себя сдержал: главное – Франсиско в безопасности. За ним ухаживают, и сейчас ему тоже надо отдохнуть, чтобы быть готовым к предстоящим переменам. Он проснется, когда почувствует, что мальчик полностью пришел в себя. Они нужны друг другу. Это был срок, который он себе отвел, чтобы вернуться к своему долгу. Приняв это решение, Симонопио заставил себя отключиться от всего: от недоумения, которое вызывал в нем безмолвный и опустевший потолок, под которым он спал, от ритмичного покачивания няниного кресла-качалки, от слов Беатрис, которые она неизменно повторяла на прощание:
– Спасибо, Симонопио. Пожалуйста, прости меня.
Он понял реакцию крестной, когда после двух дней непрерывных терзаний, увидев ребенка у него на руках и еще не зная, жив тот или мертв, она отвесила ему пощечину. Он знал: в противном случае она бы рассыпалась на куски, и, верная своей натуре, Беатрис Кортес-Моралес предпочла остаться сильной. Когда же он передал ей с рук на руки живого сына, в ее глазах снова мелькнула та лавина, та буря, которая поселилась в них со смертью Лупиты. Эта ярость была направлена не на него. Эта ярость относилась к койоту.
Ей не за что было благодарить кого-либо. И не за что было прощать.
Мама так никогда и не простила себе ту пощечину. До самого дня своей смерти, требовательная к себе, как и прежде, она корила себя за ничем не оправданную вспышку гнева.