Пение пчел - София Сеговия
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его старшая сестра, растерянно стоявшая посреди дороги, не находила слов, да и вряд ли искала. Он взял ее за руки, чтобы поддержать – или удержаться самому, обнять ее – или самому оказаться в ее объятиях, чтобы ее утешить – или получить от нее утешение, а главное, заставить как-то реагировать. Но ему не удавалось.
– Беатрис, – пробормотал он, гладя ее по плечам, пока наконец ее взгляд не стал осмысленным, и лишь тогда он решился сообщить ей вторую новость. – Франсиско мертв, а Франсиско-младший пропал.
Дальше ему пришлось удерживать сестру уже силой, когда внезапно та во весь голос стала выкрикивать имя Симонопио.
Она отказалась взглянуть на тело. Не захотела ни обмыть его, ни переодеть. То, что она считала своим величайшим долгом сделать для отца и Лупиты, она не захотела сделать для человека, кому она была плоть от плоти согласно закону Божьему.
– Как ты считаешь, что на него лучше надеть? – спросили ее, но она не ответила.
Отказалась она и от организации похорон, не стала оповещать близких и друзей о смерти своего мужа. Она не подумала ни о дочерях, ни о том, чтобы оплатить отправленную им телеграмму, не уточнила, в котором часу они прибывают. Когда ее спросили, не возражает ли она против гроба, который они хранили в сарае, тщательно укрывая от сырости и разрушения, она даже не поинтересовалась, что делает в ее сарае гроб: она так и не вспомнила, пока не увидела его стоящим на столе в гостиной и укрытым крышкой, что сама же купила его неведомо по какой надобности в день появления в их доме Симонопио. И велела хранить на всякий случай. Да, удивительное стечение обстоятельств.
Ее не волновало, что спустя почти двадцать лет сатин, которым гроб был обит изнутри, пожелтел и не был таким белоснежным, как прежде. Франсиско такое тоже не волновало. Она знала, что, если бы мог, он бы заметил: «Мы, мужчины, не обращаем внимания на такую ерунду, лучше не тратить понапрасну деньги и использовать то, что уже есть». Но что скажут тетушки и светские дамы? Ее это абсолютно не волновало. Никто не увидит содержимое гроба, потому что единственное, о чем она попросила, – чтобы гроб не открывали. Она не хотела, чтобы кто-то видел его таким – мертвым, сокрушенным, разрушенным.
Саму Беатрис, переждав некоторое время, чтобы дать ей немного успокоиться, и по рекомендации доктора заварив для успокоения нервов несколько чашек липового чая, донья Синфороса переодела в траурную одежду.
– Давай-ка, Беатрис, – говорила она, видя, что дочь не шевелится. – Посмотри, люди уже собрались.
Застегнув на ее платье все пуговицы (Беатрис и пальцем не шевельнула), ее отвели в гостиную и усадили рядом с гробом, чтобы принимать визитеров, жаждущих выразить соболезнования, не обращая внимания на то, что вдова не желает их принимать.
С другой стороны поставили стул для няни Рехи, которая покинула свое кресло-качалку, чтобы проделать долгое путешествие в гостиную, где проходило прощание. Она знала Франсиско с тех пор, как тот появился на свет. Теперь она провожала его, когда он этот свет покинул. Беатрис знала, что старуха вовсе не так бесчувственна, как порой казалась. Что она по-настоящему страдает. Она с трудом втягивала в себя воздух, с не меньшим трудом выдыхала обратно, и из дряхлой груди вылетал чуть слышный глубокий стон, который различали лишь уши Беатрис, женщины, которая разделяла эту боль и тоже чуть слышно стонала.
Никто не выражал соболезнования смуглой и твердой, как из дерева, старухе. Няня Реха уселась, закрыла глаза и не открывала их в продолжение всей церемонии. Посетители проходили мимо, словно она не имела к покойному никакого отношения. А Беатрис не закрывала глаз ни на мгновение, даже чтобы отшатнуться от нарастающей вокруг нее людской массы.
У нее не было сил, чтобы что-то сказать или крикнуть «нет», она не хотела никого видеть и ни с кем разговаривать; не хотела, чтобы кто-то к ней обращался или смотрел на нее; она хотела одного – чтобы ее оставили в покое, потому что тоже чувствовала себя мертвой, сломленной, разрушенной. И если бы в погребе завалялся второй гроб, лучше бы ей улечься в него, и дело с концом – ей, жене убитого мужа и матери пропавшего сына, которых она даже не проводила в последний путь, потому что в это время боролась с молью.
Сидя в гостиной, почти не мигая, она пыталась осознать преждевременное, новое, жестокое, страшное и вечное отсутствие Франсиско. Отныне и навеки. Навсегда. Она знала, что рано или поздно ей придется испить эту чашу до дна. Настанет день, когда она будет созерцать жизнь в полнейшем одиночестве, кое-как занимая себя в неподвижные дневные часы и глядя в потолок в пустые холодные ночи. Она знала, что тоска по Франсиско однажды возьмет свое.
Сегодня она хранила эту тоску в глубине сердца, потому что у нее была еще одна боль, более требовательная, более свербящая. Сегодня у нее не было времени ни размышлять о вдовстве, ни выслушивать чье-то сочувствие. Она хотела спросить всех этих людей об одном: что вы делаете около мертвеца, когда где-то замерзает пропавший ребенок? Если бы она хоть немного доверяла своему предательски ослабевшему телу, она бы вскочила с места и отправилась в горы, выкрикивая что есть силы имя Франсиско-младшего, пока тот не отыщется. Но рот утратил дар речи. А тело забыло, как ходить и держаться прямо.
Она была матерью потерянного сына, но в теле не оставалось сил, а дух был сломлен. Она не могла встать и отправиться на поиски, с ужасом думая, что именно найдет и найдет ли вообще, обреченная навеки скитаться в горах, призывая пропавшего сына, как Плакальщица из легенды. Беатрис позволяла себя обнимать, не противилась обращенным к ней словам утешения. Но ее собственные слова не находили выхода. В этот момент ничто не могло отвлечь ее от ужаса и растерянности, от чудовищной пустоты, которая разверзлась в самом центре ее существа.
Она была дочерью, затем сиротой, потерявшей отца, и смирилась с этим. Она была супругой, затем вдовой и, вероятно, однажды смирится и с этим. Она была матерью и… Как называются матери, утратившие детей? Может, ампутированные? Именно такой она себя чувствовала. Сейчас она была ампутированной матерью. Как с этим смириться? И когда утихнет боль?
Люди подходили к ней, заговаривали, давали советы, которых она не просила. Предлагали еду и питье. Но в тот день она могла лишь смотреть в окно на горизонт, сосредоточенная, выжидающая, думающая об одном – о чудесном появлении сына. Ее голова была занята лишь беззвучными воплями, гремевшими внутри. «Где ты, Франсиско? Тебе холодно, Франсиско? Ты один? Тебе страшно? У тебя что-то болит? Ты жив? Франсиско!»
Пока ее одевали, молчаливую, послушную, мать заверила ее, что братья продолжают поиски, что к ним подключилась местная полиция и мальчика будут искать, пока не найдут.
– Симонопио наверняка тоже ищет. Если Франсиско-младший жив, он найдет его, вот увидишь…
– А если мертв?
– Все равно найдет.
Он знал про это? Знал Симонопио, что его крестный мертв, а Франсиско-младший пропал? Если Симонопио жив, он про это знает. Если Симонопио знает, он его найдет. Но Симонопио тоже никто не видел со вчерашнего дня, после того как он внезапно и необъяснимо бежал с реки. Нет, они живы. Симонопио тоже пропал, как и Франсиско-младший. Они пропали, но живы.