Письма осени - Владимир Владимирович Илюшин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет никакого з а к о н а! Нет его в мире! Ведь в самом деле, все, кто говорили, что есть закон, кивали туда, за облака, селили там бога или какую-то высшую целесообразность. И кто придумал, что отнять чужую жизнь — грех? Почему это вдруг — грех? Да и вообще, кто это вдруг решил за всех — не убий? Какой такой бог, если повсеместно орут, что его нет? Где он, этот бог, — в милиции, что ли, работает? А когда из женщины на аборте выковыривают эту самую жизнь, еще и осознать себя не успевшую, — это что же, не убийство? И нет на свете непреложной и вечной силы, которая сулила бы за отнятую жизнь возмездие. И понятие-то само — возмездие — на одном страхе замешено. Мол, не убивай — и тебя не убьют, сам помрешь, в своей постельке. Унижают тебя — терпи, чтоб, не дай бог, не согрешить. Давят тебя, бичом, как скотину, на убой гонят — подчиняйся! И тогда, дескать, мы тебя не тронем, оставим жить, позволим даже по улицам ходить свободно.
Однако признают, что можно все-таки убивать, защищая кого-то праведно. За это могут и медаль дать. Но почему тогда нельзя убивать, защищая себя самого? Ведь всю жизнь приходится защищаться то от одного, то от другого. Кто-то просто врет, вертится, как вьюн, а иной, может, не умеет так. Что ж ему делать, как ему-то защититься? А все потому, что внушили: дескать, для убийства есть свои правила и регламент, определенный, так сказать, порядок, нарушать который не позволено. Но это чушь. Тот, кто порядок устанавливает, сам же его и нарушает. А он ведь тоже человек. Ну, а что позволено одному, то и всем позволено. Всем, кто не боится взять на себя это право, хотя бы потому, что всегда есть надежда уйти от ответа. А студентик, убивший старуху-процентщицу, дабы облагодетельствовать весь мир, но не облагодетельствовавший и замучивший себя муками нечистой совести, — это просто красивая легенда для пугливых барышень, поскольку, выходит, студентик тот — просто слабонервный мозгляк, взявшийся не за свое дело.
Они, конечно, были — вот такие, кто хотел на ежа сесть и зад не поцарапать, те, кто изначально брался не за свое дело, с путаницей в голове и дрожаньем в руках. Вместо того, чтобы тихонько вышивать гладью и ждать, когда ему, рабу собственной совести, прикажут (а такой по приказу пойдет куда угодно, на виселицу даже, если ему внушить, что это для пользы дела, неважно какого). Но были и другие, без мук и без понятия о них. Люди другой породы. И их всегда куда больше, — ведь уже после той квелой старушонки безбоязненно и бесстрашно, почти даже весело, под оркестры, убивали миллионы. Убивали во имя законности и порядка, во имя преодоления всей и всяческой несправедливости и опять-таки во имя законности и порядка. Убивали в окопах, на площадях городов, в тюрьмах и концентрационных лагерях, убивали по приказу и просто по капризу, в полях, занесенных снегом, и прямо в постели. Убивали выстрелами в упор, косили из пулеметов, травили газом, погребали заживо, жгли в печах, а потом стали убивать даже просто мотыгами, будто жалея свинца и пеньки. И тех, кто убивал, было столько же, сколько убитых. Они вполне могли бы поменяться местами, просто одним везло больше, другим меньше. И разве много после этого раскаявшихся? Да и в чем им каяться, если они брались за свое законное дело, которое сулило какое-то далекое всеобщее благоденствие, а пока состояло только в одном — убивать. Что же, разве они не знали, что делали? Прекрасно все знали, все ведали. И значит — нет никакой черты, убийца нормально живет себе среди людей, может, только иной раз затоскует по своей кровавой воле, и еще даже детям рассказывает, как он убивал по приказу. Вот и выходит, что самое главное — не ч т о, а оправдываясь чем! Главное — о п р а в д а н и е, хотя бы для самого себя. И если ты его подготовил, — можешь смело брать топор и искать свою старуху-процентщицу, и никакая совесть тебя мучить не будет, с ума не сведет, а может, тебе за это еще и орден дадут.
Они все толкуют о законе, но когда смотришь в эти сверкающие глаза — глаза звезд, равнодушные в своей вечной юности, — то понимаешь, как нелепо само это слово, как страшно одинок ты в гибкой камере собственной судьбы, в беге к предназначенной тебе смерти, о которой некому будет рассказать. Она будто ждет тебя одного, во всем мире — тебя одного, и подсылает двойников, которые подмигивают тебе из зеркал и осколков в поездах, на пустых улицах ночных городов и в любимых глазах. И ты начинаешь войну с зеркалами, начинаешь расшибать эти кривые отражения, исказившие все лучшее, что теплилось в тебе. И убиваешь любовь, чтобы не видеть себя, поверженного ею и оболганного, убиваешь мечту, чтобы не страдать от неудач и несбывшегося, убиваешь, убиваешь, убиваешь, превращая в пустыню этот несуразный мир, который не желает быть таким, какой бы ты хотел видеть, да еще и ломает по своему подобию тебя самого. Но что бы ты ни делал, как бы далеко ни зашел в этой вакханалии воли, эти небесные глаза будут смотреть на тебя все так же спокойно, пристально и равнодушно, и до них тебе не добраться…
«Да куда ж я в самом деле еду? — вдруг очнулся Китаец. — Еще и адрес ему сказал,