Письма осени - Владимир Владимирович Илюшин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тихо работал двигатель. Китаец сидел в машине с потушенными фарами, курил и смотрел на свой дом. Сквозь деревья на его этаже светилось окно. Он не мог разобрать, его это окно или соседнее. Рядом с ним, через площадку, живет дворник, совсем молодой еще мужик с женой и сыном, чудаковатый. И, бывает, засиживается допоздна. Но вот его ли это окно, Китаец разобрать не мог. Несколько раз принимался считать, прикидывая, сколько по этой стороне подъездов, квартир и, соответственно, окон, но сбивался.
Он выщелкнул в открытое окошко недокуренную сигарету, резко выжал сцепление, включил скорость, вывел машину из проезда на улицу, пронеся по мокрому асфальту бегучий след фар, переключил на третью и выжал газ. Р-р-р! — побежали, замелькали фонарные столбы, заморосило на стекло. Китаец включил «дворники», и воду смело, расплескав по стеклу холодной лунной радугой.
Асфальт кидался под колеса с яростью самоубийцы, исчезал, и там, в заднем стекле, становился рекой, расплескавшейся меж островков скверов и зданий. Блестели под луной тротуары, мокрые асфальтовые дорожки, переходя одна в другую, и все это плыло под луной в блескучих озерцах луж, и машина летела по этой мерцающей кромке, фарами отпугивая темноту впереди. Сплошная темнота пугала, и Китаец, было выключив фары, тут же опять их врубил. Включился только ближний свет. Он сбавил скорость и несколько раз ткнул кнопку на панели. Горел только ближний, — наверно, реле закапризничало. Китаец чертыхнулся. На повороте его чуть занесло, он вывернул руль, — и опять бледные пробеги фар длинно и плоско легли на асфальт, от одной обочины к другой и обратно, тронув фонарные столбы. Да, лысовата резина у мужичка…
Он выехал на центральный проспект и погнал машину в сторону аэропорта. Ощупью нашел кнопку радиоприемника, включил и покрутил колесико настройки. Оглушило писком и треском. Ломано, по-птичьи прокричала, похоже, китайская речь, и вдруг пьяно зарычал, запел толстогубый, тягучий джазовый голос.
Перемахнув виадук, Китаец вдруг заметил в зеркальце синий промельк и, обернувшись, увидел сзади нагоняющую синюю «мигалку». Он прибавил скорость, потом резко свернул в ближайшую улочку и оглянулся. «Мигалка» повернула следом — теперь поздно уже выскакивать и бежать. Он свернул к тротуару, затормозил, вытащил из-за пояса пистолет и быстро опустил стекло… Милицейский «газик» промчался мимо, свернув куда-то меж темных домов. Китаец застыл, глядя перед собой. Сил не было даже рукой шевельнуть. Дурак! — вдруг подумал он устало. — Лопух! Пень. Какой там самолет? Все это теперь представилось дикой, несуразной, неосуществимой затеей. Что теперь?.. Он взвесил на ладони пистолет, медленно повернул его, заглянул в дуло. Вот сейчас нажать бы на курок — и все… И нет проблем… Как завороженный, он поднял дуло к лицу. Чернота глянула из ствола, едва ощутимо пахнуло гарью. Вот как, оказывается, пахнет смерть. Он вспомнил застреленного в подвале бича, потом хозяина машины, которого он завез на ближайшую стройку и там выбросил, и удивился, что нет в нем ни содрогания, ни жалости к ним. А вот самому — страшно. Он все смотрел в черное дуло расширенными, невидящими глазами, ощущая на курке большой палец. Потом медленно засунул пистолет за пояс. Его опять начало колотить. Мелкая мандражная дрожь, как озноб. Куда теперь? — подумал он опять, ткнувшись лбом в рулевое колесо. — Ни документов, ни денег. Так куда же теперь? Сдаваться идти, что ли?..
Конечно, сам виноват. Все так. Они все не хотели, чтобы ты стал таким, какой есть. Хотели тебе только хорошего. Они так и говорят: мол, только хорошего! И голоса у них такие честные, будто они и впрямь гневаются на твою судьбу. Да только какая разница и что толку: ведь у них-то все иначе и с них не спросишь. И в том, что тебя бросила мать, виноват ты сам: нечего было рождаться от женщины, способной бросить собственное дитя. И в том, что жизнь подсунула тебе отца-алкоголика, тоже некого винить. И в том, что тебе заехали шайбой по голени, — сам виноват. И никто не хотел, чтобы ты начал курить анашу. Совсем другое ведь твердили — не хулигань, не шляйся по подворотням, будь послушным, прилежным, вежливым. Но ради бога — как можно быть таким, когда с малых лет исподволь начинаешь понимать: каждый сам по себе, слова словами, а за свою территорию каждый дерется руками и ногами и чужого на нее не пустит. Отхватит себе кусок, отняв его у кого-то, может, даже и не осознавая, что отнимает, а потом вещает: будь, мол, хорошим и вежливым, и отчаянья твоего понять не желает. А точнее, притворяется, что не понимает.
Вот тут-то и начинается этот злой, обреченный с самого начала бунт. Раз все не так, как с детства тебе внушали, — значит, ничему и верить нельзя. Нечего разбираться, все слова — ложь. И не будет царства божия, и не будет счастья, потому что ненасытен бес все новых и новых желаний, и справедливости нет. Кто смел, тот и съел. А кто больше всех врет, тот больше и имеет. Святых нет, вымерли вместе с хлебными карточками и декретами, а может, и есть, но мало их, и честным на пиру воров может быть только дурак или уж ч е л о в е к. Который что-то такое знает, чего тебе с твоей недоученной башкой вовек не сообразить и не понять. И — прочь от всеобщего крика. К черту! Жить надо так, как сам себе можешь позволить, сознавая цену этой самосвободы и не боясь ее. Главное — не попадаться. Слова говорить такие, какие требуются, а жить по собственной прихоти. Но и тут сложность. Если вот так жить — надо уметь быть гибким, а умеет не каждый, и потому некоторые зарываются во вранье, сами себя слепят, решив, что лучше уж слепота, чем гибель. Но некоторые не хотят врать или не умеют. И если наберешься вдруг смелости выйти один на один на эту арену, пощады не жди.