Письма осени - Владимир Владимирович Илюшин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А Хэмингуэй сказал: человек один не может.
— Я думаю, он это — не подумав. Человек должен мочь один, если хочет именоваться человеком. Обязан мочь в одиночку, иначе очень легко любое зверство свалить на обстоятельства, на время, систему.
— То есть, ты за индивидуализм?
— Нет. Я за разумный эгоизм.
— А есть разница?
— Мне кажется, есть, и большая. Вот Заратустра у Ницше — это индивидуалист. Для него нет бога, нет догмы, только воля, торжество воли. Ах, разбейте эти старые скрижали! Ну, разбили — и что? Превратились в зверей. Нужна четкая, ясная система ценностей, простых, житейских. Но когда входишь в толпу, толпа часто вынуждает тебя эти ценности, которыми ты дорожишь, предать, продать душу. И неуступчивость твоя может серьезно отразиться на жизни близких, — тех, кого любишь, кем дорожишь. Что тут делать? Поддаться? Стать политиком? Отречься? Или стоять на своем? Вот ты как думаешь?
— Я бы уступил… на словах, — подумав, сказал Бегемот.
— А я считаю, что так нельзя. Если отречешься от веры даже внешне, — тем самым ты утвердишь возможность ломки любых ценностей. Понимаешь, такой ценой спасая себя или свое тело, ты поощряешь бесов. Они видят: вот этот поддался, — значит, можно ломать другого. Поэтому я за разумный эгоизм, за сохранение собственного «я» от лжи и предательства любой ценой, потому что мир отражается в нас, он таков, каковы мы, мы все — зеркала. И если позволяем искажать самих себя, то тем самым позволяем искажать мир, вот так.
— Но ведь наш-то мир уже искажен…
— Верно. Тем больше личная ответственность. Что касается меня конкретно, я как раз хотел бы это свое «я» сохранить как раз потому, что несу ответственность не перед одним собой. У меня сын, и я хочу сохранить этот мир хотя бы в малом, в себе самом, чтобы его, моего сына, научить, а не искалечить.
— Как же это совместить: то ты говоришь, что можно пренебречь близкими ради самосохранения, то вдруг…
— Видишь ли, если бы я стал пренебрегать самим собой, эта бы значило, что я пренебрегаю и им, вот этим пацаном, который полностью от меня зависит, который еще ничего не знает. А чтобы сберечь для него мир, я и себя должен сберечь, потому что мне придется его учить, понимаешь? И так с каждым. Хочешь сберечь свое дело — береги себя от лжи, предательства, двоедушия, потому что оно, дело это, впитает все то, чего ты сам, быть может, и не заметишь. Я, бывает, иногда ругаюсь. Ну, знаешь, так, машинально, чертыхнешься или еще что. И вдруг слышу — Алешка начинает за мной повторять. И тогда я смекнул: он ведь не только слова за мной повторяет… Понял, что отвечаю за тот мир, где он будет жить, — я не говорю о мире в социальном, там, плане, я об очень простом, о том, что мир его представлений и понятий создается сейчас и не без моей помощи, и я хочу его, этот мир, сохранить человеческим для сына.
— Может, ты и прав, — медленно сказал Бегемот. — Ну а как же с другими-то? С теми, кому не попался такой вот папаша как ты?
— Пусть думают о себе сами. Мы же вообще люди бесплодные, прошли через выучку страхом, а это даром не проходит, нормально жить уже не сумеем. Как спасти человека, который все знает: каким надо быть и что делать? Пусть, в конце концов, гибнут, чтобы не заражали мир неврастенией несостоявшегося. Ведь из этих людей получаются скорее всего циники, циничные бездельники, — не видел ты таких?
— Видел, — сказал Бегемот. — Но я и других видел…
— Это кого же — своих хиппарей, что ли? Или грузчиков из овощного? Алкашей и искателей истины?
— Безъязыких, — тех, кто не может понять собственной немоты.
— И как же таких можно спасти? Растолковать им истину? А сам-то ты все знаешь? Как мы, однако, любим учить других, сами не зная толком, чему учить-то надо! Плохой плохого учит хорошему. Да нам бы с собой разобраться! Как взбеленились все — спасай природу, спасай наркомана, спасай советскую семью, спасай, спасай, спасай! А от кого спасать-то? Что — масоны нам мозги свернули или мор напал? От кого нам ту же природу спасать и как? Ну вот как? При громадных незаселенных пространствах вон уже дыры в озоновом слое, а что потом, когда нас будет на Земле десять миллиардов, двадцать? И каждого надо накормить, одеть, да еще позабавить. А готовы ли мы ради сохранения природы отказаться хоть от одного из тех благ, которые дает цивилизация? Ну, есть фанатики, что готовы загнать всех опять по избам, к сохе, в посконные портки, да только кто согласится? Они же сами первые не согласятся. Надо учиться жить в природе, а не спасать ее от самих себя, потому что спасти ее можно только полным истреблением человеческого рода.
Ты говоришь: человек — это топор и не всякий хочет быть топором. Так вот, одного нежелания, одной этой тоски от несуразности собственного недоумения мне мало. Это же не человек страдает, страдает социальное животное, страдает смутно, прикованное цепями к кормушке, и что-то ему там мерещится: то ли луга, то ли добавочная пайка. Ты думаешь, такого можно и нужно спасать? Как ты сказал — безъязыкого? А зачем, ради чего? Что у него за душой, кроме этого смутного недоумения? Чего он хочет, он сам-то знает? А если не знает? А если он вполне достоин этого состояния? А ты его хочешь освободить. Да для чего?! Его надо не спасать, а учить. Отбирать тех, кого научить еще можно, кто может стать воистину разумным, и тогда не потребуется защищать природу, потому что человек р а з у м н ы й на нее не посягнет, хотя бы потому что это невыгодно. Ведь если мы от чего и страдаем, так от подлинного неразумия хитромудрых рвачей, живущих одним днем, у которых не хватает ума представить судьбу собственных детей. И если что спасать в первую очередь, так разумность, ту разумность, которая породила нравственность, а не ту, что научилась бойко щелкать на счетах. И спасать ее от посягательства вот этих недоуменно тоскующих, которые, помяни мое слово, еще кинут мир в очередной эксперимент, потому что мир, по их разумению, создан не так, неудобно: то, понимаешь, дождь, то снег. Природу надо спасать от покорителей собственной природы,