Письма осени - Владимир Владимирович Илюшин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Китаец сидит на корточках, опустив руку с заряженным пистолетом, и мучительно морщит брови, переживая странное, завораживающее состояние. Холодно и слепо блестит вороненая сталь, оттягивая руку падежной, неумолимой тяжестью.
Удивительно, как меняется самоощущение, когда в руках оружие. Будто ты вдвое выше и сильнее или, наоборот, будто наплевать тебе на всех, кто выше и сильнее. Все, что вокруг жизни наверчено, все сложности и страхи, вдруг становится малосущественным, даже смешным. И нет никаких законов. Вот он, закон — в руке. Если у тебя вот такая штука и не боишься пустить ее в ход, то для тех, у кого ее нет, ты — бог, царь и судья. Им с тобой не совладать, пусть их хоть сотня на одного. Одна только проблема — чтоб патронов побольше. Всего-то навсего. Потому что человек, он только с виду опасен и загадочен. А поставь его перед дулом — все. У него и выбора никакого не будет. Умереть или сдаться — разве ж это выбор? Он или раб твой или труп. В любом случае только ты выигрываешь. Иной вот всех обманет, высоко заберется, и уже он командует, понимаешь, и его боятся, о нем говорят с таким почтительным придыханием, будто он и не человек, а божество. Да и он сам забывает о том, кто он есть, и нос в небо дерет, а потом вдруг из вот такой простейшей, если здраво разобраться, штуки вылетит маленькая пулька и сделает в нем маленькую такую дырку — и все! Все его потуги, и мудрость так называемая, и ум, с помощью которого он всем головы заморочил и всех конкурентов победил, все моментально сквозь ту дырку улетучивается. Вместе с жизнью. Лежит и молчит. И уже не бог, не царь, а просто труп, кусок холодного мяса. Мягкий он, человек, слабый. И никакие идеи и теории его не спасают. И сила разума — уж она точно не спасает. Потому что вот такие штуки — это ж прямой, а может, побочный продукт этого самого разума, выдумавшего, как быстрее и точнее самое себя истреблять. И если кому жизнь не в жизнь — так, что уже и смерть не страшна, и если такой еще имеет вот эту штуку, которая способна сеять смерть, мак сеялка самого господа бога, — тогда можно много наворочать. Эта самая железная игрушка, сам факт ее существования как раз такие намерения и провоцирует…
Китаец все разглядывает пистолет, с неким даже удивлением. Так и тянет нажать на курок. Странное, нетерпеливое желание — вскинуть ствол и уже по-настоящему выстрелить. В стену, лампочку, а еще лучше — в Джаконю. Услышать грохот, ощутить мгновенную ярость ожившего в ладони железа и увидеть: вот был человек — и нет человека. Лежит, молчит — и красная жидкость из него сочится, как бензин из опрокинувшейся машины. Сломался, так сказать… Китаец поднимает глаза на Джаконю, смотрит исподлобья и видит, как меняется Джаконино лицо, серея, стираясь в неразборчивую маску, в пятно.
— Ты что, Китаец?.. Ты что, а? Не надо, что ты!
Джаконя отступает в угол, выставив руки и все время отталкиваясь ими, будто хочет отогнать пулю, как муху, а по лицу его бежит гримаса, будто вот этими отталкивающими руками он натыкается на невидимые гвозди. Китаец удивленно наблюдает за ним, потом переводит остекленелые, немигающие глаза на свою руку с пистолетом и начинает слышать, как в соседней каморке, за картоном и тонкими досками, шебуршат мыши, как где-то наверху шумит вода в унитазе, и вспоминает вдруг о таракане, раздавленном им на площадке, где он ждал Джаконю, — как тот, мельтеша покалеченными лапками, пытался уползти в щель под плинтусом.
— Не боись… — Китаец выдавливает принужденный смешок, отводя взгляд, щуря моргающие, стынущие глаза, в которых желтоватыми огоньками догорает несостоявшийся выстрел. — Перетрухал, что ли? Да я ж так…
Джаконя молчит, и Китаец чувствует раздражение: ну сказали же ему, что шутка, чего молчит, дурак, да нужен он кому сто лет, из-за такого сесть! Палец на курке как свело — не оторвать, и глаз не поднять — не те они сейчас, глаза, зачем лишний раз пугать хиляка. Но он все же поднимает их, быстро вскидывает и отводит, успев понять, что Джаконя смотрит куда-то за его спину. Китаец резко, всем туловищем поворачивается к дверям, чувствуя, как холодным ознобом обдает затылок.
В открытых дверях, которые они забыли закрыть, за порогом, в тени, стоит человек в плаще и шляпе. Стоит и смотрит на них. А за ним мерещатся еще люди, голоса, свет фонариков. Рефлекс самозащиты срабатывает мгновенно и неожиданно — пистолет в руке Китайца вдруг дергается, комнатушка наполняется грохочущим эхом, вонью сгоревшего пороха. И вот Китаец, еще не успев ничего осознать, все так же сидит на корточках, держит в руке притихшее железо, а человека в дверях уже нет. Только глубоко зияет коридорная темнота, — будто там, за дверью, нет никакой стены, а бездна, черная пропасть…
…Мухомор поздно сообразил, что сделал ошибку. Но все же успел понять, что это она — та самая ошибка, которой он весь день ждал и боялся. Не надо было ему идти в этот подвал, — но ведь он задумал двинуть на юг, а в подвале у него кое-что лежало: разная теплая одежда, собранная на свалках к зиме. Да только кто ж мог знать, что в подвале люди, когда на дверях висел замок, свет не горел и во всем доме тлело тусклым ночным светом одно-единственное окно? И не надо было так много пить, тогда он не сунулся бы в эти двери с остатками вина, а потихоньку ушел бы на улицу и переждал. Но он почему-то решил, что тут, в подвале, такие же бедолаги, как он, — опять-таки запертая подвальная дверь сбила с толку, потому что жильцы, спускаясь в подвал за картошкой или по другим своим нуждам, решетку на замок за собой не запирали. Да и не сидели бы в потемках, он же не первый сезон зимовал по подвалам и знал, как люди, особенно женщины, боятся этих темных сырых лабиринтов.
Вот так все и сходилось один к одному, а причиной всего были деньги, украденные утром. Он же чувствовал, что не доведут они его до добра… Так и вышло. Он услышал голоса, когда