Белый, белый день... - Александр Мишарин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он был еще слаб, шумело в голове, плохо слушались ноги, но главное, что ощущал Платон Васильевич, что он был жив… Жив! И будет жить еще какое-то (пусть подольше!) количество времени.
Приезжала сестра через день с уколами, посещал врач – старый его знакомец! – профессор с ассирийской бородкой… Подбадривал его: «Да у вас просто замечательные показатели! Не сравнить с тем, что вы к нам попали!»
Но сам Платон Васильевич был как-то внутренне смят, растерян, и только огромная жажда жизни была для него опорой.
Иногда он чувствовал себя совсем прилично, как в старое время, и в эти отрезки он сам себе задавал вопрос: «А что будет дальше? И сам себе отвечал: Сегодняшний день пройдет хорошо, и уже слава богу… А завтра – будет завтра!»
На кухне тихо шебуршалась его старая домработница Инна… Телевизор был включен, но Платон Васильевич не обращал на него внимания. Он сидел в глубоком старом кресле, и его мысли были далеко отсюда.
Струев почти явственно видел перед своими глазами отца, мать, их старую большую комнату в доходном доме на Казенном переулке и себя, двенадцатилетнего, склонившегося над школьной тетрадкой. Из его глаз на страницу падали крупные слезы… Они были почти беспричинны. Он просто представил себе всю огромную площадь внизу, которую предстояло ему пройти… Пройти одному, постепенно теряя на этом пути и своих родителей, и эту родную огромную комнату… И самого себя, двенадцатилетнего, еще маленького мальчика – доверчивого, втайне радостного, до боли любящего все, что его сейчас окружало. Всё это изменяется, исчезает, и он не в силах ничего с этим поделать!
Он почувствовал руку отца, осторожно и ласково гладящего его голову. Потом мягкий и нежный поцелуй в самую макушку.
– Ничего, Платоша! Все будет хорошо… Должно быть! – Голос отца был тих, но отчетлив.
Отец словно знал, чувствовал все его мысли… Весь страх перед жизнью, смятение и безысходность, царящие сейчас в душе его ребенка.
Платон понимал, что его отец уже стар – он был поздним ребенком. И хотя отец был сед как лунь и скорее напоминал его дедушку, чем отца… Что он воевал на всех войнах – на Японской, Первой мировой, Гражданской, Финской, и в Великую Отечественную, но и сейчас в свои шестьдесят три года он по-прежнему был подтянут, строен какой-то военной выправкой и оставался еще очень сильным мужчиной… Не боящимся никого и ничего…
Платоша прижался щекой к его большой теплой ладони, лежащей у него на плече, и еле слышно проговорил:
– Па… А тебе было страшно?.. По-настоящему?
– О-о… Сколько раз в этой жизни!
– И как же ты…
– А ничего! Сожмешь зубы и через «не могу», через «не хочу»… Навстречу страху… И в конце концов ты победитель. И все останется позади! В прошлом… Весь твой страх и все сомнения…
– Я боюсь… Сам не знаю чего…
– Ты растешь, Платоша! Твои фантазии, предчувствия… Твое будущее пугает тебя. В России иначе и не бывает!
Платон повернулся лицом к отцу, и тот обнял его за плечи.
– Это не предчувствия, – тихо сказал Василий Арсеньевич. – И еще… Уж прости меня! Это мои страхи за всю жизнь передались тебе. Хочешь ты этого или нет. Мои, мои…
Он стоял, прижав к себе своего младшенького сына, и просил Бога, чтобы он дал ему хотя бы десять лет, чтобы поставить Платона на ноги. Ведь в двадцать два – он уже будет почти взрослый…
И Арсений Васильевич закрыл глаза от счастья, предчувствуя, как будет расти его единственный ребенок.
А Платон, уткнувшись в грудь отца, почувствовал почти обморок от нежности, от удара любви, которая, как оказалось, будет сопровождать его всю жизнь. Это было что-то неопределимое, что невозможно выразить в словах… Это, наверное, и было само счастье, которое он забыл, запамятовал, встав взрослым, но к которому он неосознанно стремился всю жизнь. А оно, оказывается, было, цвело, наполняло все его существо самых малых лет… И вот только сейчас, на склоне лет, он вдруг вспомнил… Вздрогнул и очнулся в этом состоянии – поглощенного до глубин души – отцовской властной и нежной зависимости от другого человека. Все, все доброе, сильное, трепетное передавалось ему, дарилось, оберегало его и не требовало ничего взамен, будучи счастливым уже от самого факта его существования на земле…
Когда отец умер в 1968 году, восьмидесяти двух лет от роду, Платон Васильевич через два дня после похорон зашел… в его комнату и почувствовал легкий, привычный, теплый, какой-то кедровый запах отца… У Струева невольно навернулись слезы, хотя он уже был взрослый, педантичный, целеустремленный человек… Ему уже поздно было плакать, ему надо было учиться жить без отца. Платон Васильевич сел на кровать, на то место, где обычно спал он, и вдруг ему захотелось лечь и повторить позу спящего отца.
Он головой коснулся подушки, ноги невольно вытянулись, и Платон вдруг ощутил осязаемую силу и тепло умершего человека… Он лежал с закрытыми глазами и вдыхал привычные запахи, тепло постели и чувствовал еще что-то неопределенное, невозможное понять… Он как будто чувствовал какие-то живые, добрые силы, приходящие в его плоть, в его сознание, во всю его будущую жизнь…
Платон лежал на кровати, ощущая живое тепло и нежность, как будто он лежал на почти горящей земле, откуда только что убрали головешки только что горевшего костра.
Платон закрыл глаза. И в этот момент его пронзил как бы слабый удар тока… Это было приятное, но странное ощущение. Словно Платон Васильевич почувствовал тот момент, когда отец умер. Его последнее усилие – сопротивление смерти… Напряжение всех его сил. Но они были последние, не способные победить уход жизни из тела. Он почувствовал, как бешено закрутился вихрь отцовского сознания, какие-то картины… Лица убитых, ушедших. Умерших… и внезапная тьма, в которую погружался сейчас и он, его сын. Платон, Платоша, Платик… Он невольно закрыл глаза и почувствовал, что он то ли теряет сознание, то ли глубоко засыпает. И Платон Васильевич в тот исчезающий момент исчезающего сознания вдруг озаренно понял страдание отца, который был вынужден убивать, расстреливать, приводить в исполнение смертные приговоры на своих бесконечных войнах…
И что эти грехи не покидали его страдальческую душу. Они жгли его память, не старея и не отделяясь. И единственное противоядие, прощение, искупление за всех них, погубленных его руками, была тяжелострастная, иногда до невидимых миру слез, облегчающая порой его бедную душу любовь к сыну. Само присутствие его здесь, рядом, чистого, как ангел, светозарным ликом, его непорочного, безгрешного Платона. Самим своим присутствием, своим детским, а потом юношеским, а позже молодым образом – сын был дан Господом в искупление бесконечных и тяжких грехов.
А теперь в последнюю минуту Василий Арсеньевич был в растерянности, как он будет там, перед Господом, без сына… А он, Платоша, как он останется один на этой грешной земле – без его любви и заботы?
Отец ушел в восемьдесят два года. Тридцать восемь лет назад, но для Платона Васильевича это было как вчера. Он не хотел вспоминать последние дни отца, когда он был в беспамятстве. Сын помнил только отцовские слова: «До восьмидесяти лет мужчине думать о смерти – несерьезно!» Так он и жил, до этого срока – несгибаемый, крепкий, уверенный в себе. И только в последние два года начал рушиться. Но даже когда в последний раз его на «скорой» отвозили в больницу, он отказался от носилок. Сам, одетый, спустился к машине… Как оказалось – навсегда.