Тихая ночь - Чарльз Эллингворт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— …Мужество и стойкость. Теперь мы в руках победителей. Пусть они проявят великодушие. Да здравствует Германия!
По микрофону постучали рукой. Заиграла музыка.
Последние такты затихли, а родители все продолжали смотреть на приемник. Мать всхлипнула. Отец поднялся на ноги. Слегка покачнувшись, он повернул колесико. Наступила тишина, которую нарушали только удары цветов по стеклу и шум дождя.
— Дважды. — У него сорвался голос. — Дважды за одну жизнь.
Отец сел и отвернулся.
Мими никогда раньше не видела, чтобы он плакал. Она почувствовала, как в ней просыпается гнев; гнев из-за его жалости к себе. Когда она заговорила, это ощущалось в ее тоне.
— Слава Богу, все кончилось. Давно пора.
Отец выпрямил спину, но не повернулся к ней.
— Один раз может быть… Но дважды… Мы этого не заслуживаем. После всех наших жертв!
Мими встала. Она хотела дать отцу время на то, чтобы успокоить гордость и осушить слезы, а себе — на то, чтобы подавить обжигавшую душу ярость. Мими подошла к окну и остановилась в резких лучах внезапно прорвавшегося солнца. В ее голосе все еще звучал гнев.
— После всех наших жертв?
— О чем ты?
— Ты знаешь, о чем я, папа.
— Перестаньте. Пожалуйста.
Мими повернулась к матери, которая с мольбой протягивала к ней руки. Она в нерешительности кусала губы, а потом покачала головой.
— Нет, мама, не перестану. Нет. Как папа может говорить, что мы заслуживаем чего-то, кроме того, что произошло?
— Это война!
— И кто ее начал?
Отец и дочь уставились друг на друга. Оба повысили голос: это было нечто новое и шокирующее. Оба отвели глаза.
Отец ответил:
— Если тебе угрожают, ты имеешь право на самозащиту.
Мими покачала головой.
— Папа, кто на кого напал? На нас напала Польша? Или Франция? Или Англия? Или Греция? Или Россия?
— Коминтерн сделал бы это: большевики не скрывали стремления к мировому господству. И теперь они, похоже, его добились.
Мими посмотрела на него и снова с недоумением покачала головой.
— Ты же юрист, папа. Если бы ты услышал такие аргументы в суде, то порвал бы их в клочья. Мы у них в руках, потому что напали на них… и проиграли.
— Если бы мы не объявили войну Америке…
— Да, все из-за американцев, — с торжествующим видом заключила мать.
Мими опять отвернулась к окну. У нее возникло желание закурить, но вместо этого она заставила себя глубоко вздохнуть. С одной стороны, ей просто хотелось вернуться в кровать, оставить этот разговор до другого раза. Усталость, которую она чувствовала, была всепоглощающей. Но после трех месяцев страданий и тяжелых раздумий вопросы, которые она в одиночестве задавала своей совести, всколыхнулись и выплеснулись наружу.
— А лагеря?
— Пропаганда!
— Нет.
— Дитя, правда — первая жертва войны.
— Нет! — Мими снова повернулась лицом к отцу. — Значит, я лгала про Дахау?
— Тогда наступал конец боевых действий. Такое случалось и в прошлую войну — не было продуктов, люди недоедали. Так погибла моя сестра. От нее тоже остались кожа да кости.
— Неужели ты не видишь разницы?
— Нет, не вижу. Это война. Все рушится; ни еды, ни лекарств. Тут нужно винить бомбежки.
Мими заковыляла обратно к креслу. Нога болела. Она села и вытянула ее, глядя в окно: куда угодно, лишь бы не на родителей. Отец продолжал стоять, а мать — вытирать покрасневшие глаза. В голосе Мими появилось усталое смирение:
— Вы знаете, где я была, верно? И что за последние три месяца я повидала страшные вещи… страшные, страшные вещи; возможно, они понятны тебе, папа: ты был в Вердене. Я рассказывала вам о Дахау, но не говорила о польке, которая ехала со мной в поезде.
Отец посмотрел на нее.
— И какими нелепыми россказнями она тебя накормила?
Мими заставила себя пропустить укол мимо ушей.
— Это было после того, как мы проехали Дахау. Мы думали, что она немка; она как будто понимала, о чем мы говорим, хотя сама не произносила ни слова. В отличие от всех нас, увиденное не произвело на нее впечатления. Я спросила ее почему. Она оказалась полькой, простой женщиной; она не давала нам спать, бесконечно читая молитвы. Эта женщина пережила оккупацию, стирая белье для эсэсовцев, которые устроили лагерь неподалеку от ее дома. Она говорила, что лагерь назывался Треблинка. Он не был огромным, потому что не был тюрьмой. Это было место, где людей убивали; не сотнями, но сотнями тысяч; в основном евреев; из гетто на оккупированных территориях; целыми семьями.
Мать покачала головой и снова зажала рот платком.
— Не может быть.
— Вероятно, такой эффективности добились не сразу. Сначала людей расстреливали. Полька говорила, что звуки выстрелов раздавались с утра до вечера. А потом хоронили. Но трупов было слишком много, и разлагающиеся тела производили столько метана, что земля сдвигалась и запах делался невыносимым. Поэтому их начали сжигать, на противнях, под которыми в огромных ямах разводили костры. Солдаты выкопали всех, кого пытались похоронить, и тоже сожгли.
— Она это видела?
Отец говорил тоном юриста, ведущего перекрестный допрос.
— Нет. Эсэсовцы работали, укрывшись за деревьями и оградами железнодорожного полустанка. Но они хвастали перед ней. Они объяснили, как изменился метод убийства. Газ. У нее на глазах выросло новое здание, и выстрелы прекратились; но ни костры, ни дым, ни, мама, запах никуда не исчезли. Это была фабрика убийства, куда привозили стариков, женщин, детей и младенцев и за пару часов успевали раздеть их догола, убить и сжечь, а имущество разворовать. Так она мне рассказывала.
— Она лгала, конечно. Чего еще ждать от польки? Ты наивна.
Отец чаще обычного поджимал и кривил губы.
— Зачем ей лгать? И с чего бы мне не верить ей, после того что я сама увидела в Дахау? И после рассказов Макса о России; о том, что он повидал в Польше и на Украине. И это не все, папа, далеко не все. Откроется еще столько, что мне страшно за нас. В самом деле страшно.
— Но причем тут мы? Мы — и ты — никого не убивали, верно? Мы ни за что не отвечаем. Мы не имеем к этому никакого отношения.
— Ты имел, папа. Ты был членом партии. Ты ходил на митинги, когда все начиналось. Ты, юрист, приветствовал Нюрнбергские законы, по которым евреи становились в Германии никем. Вы оба радовались, когда началась война.
— Ты тоже.
Мими посмотрела на родителей, а потом отвела глаза и устало кивнула:
— Да. Я тоже. Нет. Это не совсем правда. Я поддерживала Anschluss[111]. Мне нравилось думать, что Германия станет великой державой и объединится с Австрией — и что мы вернем себе Судетскую область. Но занимать остальную Чехословакию? Польшу? Другие страны? Нет.