Тихая ночь - Чарльз Эллингворт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мими с любопытством следила за американцами. Она видела, как они расслабились, когда поняли, что снайпер был один. Они оказались крупнее, чем она ожидала, — не толстые, но с огромными задами. Форму они носили небрежно: ремешки касок хлопали на ветру, а патронташи болтались на плечах, словно ленты. Их челюсти постоянно месили жвачку. Сигаретный дым сочился из ртов, распространяя экзотический запах незнакомого виргинского табака. На поезд и его жалкий груз американцы посматривали с ограниченным интересом, как на что-то привычное. Мими понимала, что это люди, которые выжили, и теперь, как все прекрасно знали, вышли на финишную прямую. Время героев закончилось. Теперь думали только о выживании. Американцы как будто не замечали сотен голодных глаз, следивших за ними, когда они обменивались шоколадными конфетами и грязными пальцами черпали из банок консервы, перекидываясь добродушными шутками, но продолжая настороженно оглядываться по сторонам.
Один американец поймал взгляд Мими. Он стоял, навалившись на джип, и скользил по ней непривычным взглядом — взглядом, в котором не было ни жалости, ни сексуального интереса. Мими поняла, что в таком немытом и голодном состоянии она для него не более чем объект для любопытства; теоретически тоже человек, но отгороженный от его мира пропастью лишений.
По радио прозвучал приказ, и солдаты двинулись дальше, оставив беженцев прозябать в неизвестности. Маловысотные самолеты стали парами чертить над сортировочной станцией зигзаги, вдали затрещало стрелковое оружие. К составу подъехал джип. За рулем сидел солдат, а пассажир — железнодорожный чиновник в форме — вышел из машины, чтобы поговорить с машинистом.
Состав дал задний ход, и вагоны, подернувшись паровозным дымом, попятились вдоль укрепленной ограды из колючей проволоки. К угольному чаду примешивался знакомый запах смерти. Сквозь пелену пара и дыма проступил курган из тряпок и тел, доходивший до середины ограды: бритые головы, ноги с распухшими суставами и ссохшимися бедрами, грудные клетки с торчащими ребрами и ягодицы с обвислой кожей. На некоторых были полосатые пижамы; остальные были обнажены. Один мужчина (или это была женщина?), казалось, смотрел прямо на них, запрокинув голову, широко открыв глаза и рот в гримасе ужаса. Всепроникающая, почти осязаемая вонь заставляла выворачиваться пустые желудки. Параллельно поезду за проволокой тянулось еще три кургана, один из которых тоже доходил до середины заграждения.
Появились еще два джипа. Эти солдаты уже не смотрели на них с равнодушием предыдущих. Офицер — крепко сложенный хромой мужчина с короткой стрижкой — выпрыгнул из машины и заорал в открытые двери вагонов на ломаном немецком. Его голос сочился ненавистью и злобой. Мими и Ева разобрали грязную ругань в адрес Гитлера и немцев. Офицер произносил такую тираду перед каждым вагоном, и с такой же яростью и отвращением ему вторили другие — мальчишки из американских захолустий, узнавшие теперь, против чего воевали. Мими услышала, как один из них говорил по-немецки, и, когда он проходил мимо подножки вагона, подняла руку, чтобы привлечь его внимание. Под прицелом его карабина Мими спросила, где они находятся. Солдат смерил ее взглядом.
— Дахау[109], — ответил он и плюнул ей на руку.
Баден-Баден, Западная Германия. Май 1945 года
Загудел приемник, и в комнату с треском ворвались торжественные звуки траурного марша.
Мужчина с худым лицом и жидкими усиками над верхней губой сидел в кресле, выпрямившись и уставившись на сетку динамика. Главной чертой мужчины была опрятность, доминировавшая во всем: от накрахмаленного воротничка и черного галстука-бабочки до двухцветных туфель, привыкших к заботе и уходу. Его редкие седые волосы были коротко подстрижены по бокам и разделены пробором посередине, что добавляло мальчишеских красок в портрет, которому они были совершенно чужды: перед нами явно был человек солидной, уважаемой профессии, требовавшей порядка и четкого разделения на «хорошо» и «плохо». Его лицо ничего не выражало — только челюсти двигались и примерно раз в тридцать секунд сжимались губы. Он не замечал этого мимического бунта.
Его жену лепили из другого теста. Темноглазая и темноволосая, без седины в тугом узле локонов, она вся состояла из плавных, округлых линий — но то была не пышность сытого мирного времени, скорее, какая-то пустотелость. Возможно, свою роль сыграло горе. Оно и сейчас не отступало, заставляя женщину подносить ко рту платок. Когда-то в ней жила красота, но теперь она погибла в мешках под глазами и пустых складках плоти. И только ее врожденная теплота еще боролась за жизнь в суровом климате.
Мими сидела в бархатном кресле, уронив голову на белую кружевную салфетку. Ее руки лежали на коленях, ноги были скрещены. Одну ногу стягивала повязка. На лице были бело-розовые рубцы от ожогов. Мими знала точное место каждого предмета в комнате: даже если бы она вернулась ослепшей, то смогла бы уверенно добраться до любого из них. Комнату наполняли дерево, бархат, кожа; преобладал коричневый цвет. Было чисто до стерильности; пахло политурой — и все оставалось таким же, как в зажиточные времена довоенной империи. Это был музей, даже храм тем дням, когда царила уверенная во всем haute bourgeois[110]. Книги сюда не допускались.
Мими смотрела в окно. Усики глицинии стучали по стеклу, гонимые весенним ливнем, который уже кое-где прорезали острые иглы солнца. Когда-то это был ее дом. Сейчас он давал ей защиту: убежище для того, кто устал быть беженцем. Но цена была высока. Мими задыхалась в этом доме. Она наблюдала за родителями, и ей казалось, что она видит их впервые — без розовых очков детства, глазами взрослого человека. Мими замечала взаимозависимость холода и тепла. Она видела любовь к порядку, достигнутому ценой справедливости. Она видела скорбь по утраченному благополучию юных лет и по сыну. Она видела растерянность и страх перед неизвестностью; хорошо спрятанную вину; неумелые проявления любви. Она видела их ранимость и проникалась теплотой понимания, а не повелительным зовом дочернего долга.
Музыка прекратилась. Послышалось шипение помех, а затем голос диктора произнес:
— Фюрер.
Зашелестела бумага. Сколько раз они сидели вот так в ожидании металлических австрийских модуляций чародея? Мими помнила, как захватывал этот голос, какие картины он рисовал и какое у всех возникало чувство причастности.
— Гросс-адмирал Дениц.
— Соотечественники!.. — По голосу угадывался военный, с севера. — Сегодня передо мной стоит трудная задача… — Он откашлялся. — Сегодня я подписал акт о капитуляции всех немецких войск на море, на земле и в воздухе. Приказы разосланы всем…
Пока подробности чеканились отрывистыми, рублеными предложениями, Мими наблюдала за родителями. Отец моргал, но не выказывал эмоций. Мать косилась на приемник, как на дурного вестника, зажимая рот платком. Возникла пауза. Помехи. Следующие слова утонули в треске: