Честь – никому! Том 2. Юность Добровольчества - Елена Семенова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самодержавие сокрушило Церковь, а народ – Самодержавие… И от народа непростительно отдалилась власть, погрязнув в бюрократизме, поставив надо всем чиновника. Вытребовали после Пятого Думу. А она-то меньше всего нужна была. Чужеродная ветвь к нашему дереву. Ничего кроме смуты не было от неё во все годы крикливого его существования. А нужно было – земство. Ничего не было бы прочнее единённости самодержавной власти с земствами. В Думе народа нет, в Думе – ораторы, политиканы. А в земствах – народ, люди, на земле работающие, подлинные нужды ведающие. Земство помогло бы всему: и укреплению национального самосознания, и развитию организованности, предприимчивости, активности русских людей, которых так не достаёт им, и потому становятся они лёгкой добычей инородцев, и решению многих мелких местных проблем, до которых у власти просто не могут дойти руки. Иные консерваторы утверждали, будто бы самодержавие плохо соотносится с земствами, но это блистательно опроверг Лев Тихомиров. Вот, кто, быть может, лучше всех понимал Россию. Бывший народник, отрёкшийся от увлечений молодости, и ставший монархистом и консерватором, он по полочкам разложил все достоинства и недостатки российского государственного устройства, указал без нервов и криков все опасности и бреши, прописал рецепты, как устранить их. И среди них главный – земства! Земства, как вернейшая опора трона, как залог живого развития народного. Никаких парламентов, а Земский Собор, как было в старину (слово-то какое хорошее, родное – Собор, единение народное), на которым бы истинные представители народа могли говорить с Царём о своих нуждах, советовать. Всю важность земств понимал Столыпин, развивал их. Но после него забросили опять. Ещё несколько лет продержались на им накопленном наследстве и покатились, покатились стремительно, и уже некому было удержать над пропастью – крахнули в неё, и костей не собрать.
Единственную надежду увидел Вигель после падения трона в Церкви. Если её первую сокрушили, так не с неё ли возрождаться? И неслучайно явлена была в революционные дни Державная икона Богоматери с царским скипетром в руке – вся православная Москва стекалась в Хамовники поклониться ей. И неслучайно с первых пор революционных Церковь, видя в ней угрозу главную, стали травить. Новый обер-прокурор Синода, полоумный Владимир Львов провозгласил себя «центром религиозного и общественного движения», потребовал, чтобы секретари духовных консисторий следили за архиереями и доносили на них. Отщепенцы в рясах сплотились вокруг его газеты «Московский церковный голос». В этом органе протоиерей Введенский требовал перевести службы на русский язык, епископ Бельский – отметить Первомай, священник Смирнов сбросить рясу, так как она обособляет духовенство в особую касту, отчуждает его от народа. «Снимите её, – проповедовал новоявленный Иуда, – оденьтесь, как все, и то же общество примет вас как своего; вы уже не станете посмешищем, а будете просто и даже с почтительным оттенком: «священник-гражданин». Но таких «священников-граждан», по счастью, было немного. Большая же часть духовенства и верующих, лишившись Царя, ясно ощутила нужду в Пастыре, в Предстоятеле. Престол царский рухнул, настала пора воссоздать престол патриарший.
Пятнадцатого августа 1917-го года, в праздник Успения Пресвятой Богородицы в Москве открылся Освящённый Церковный собор, на котором присутствовало двести семьдесят семь священников и двести девяносто девять мирян, в числе которых был и Пётр Вигель. Долгие споры велись о том, стоит ли вообще возрождать патриаршество. Многие высказывали сомнения, другие настаивали, что в наступившее окаянное время только Патриарх сможет объединить православный народ. Священник Востоков говорил:
– Нам известно, что прежние патриархи были печальниками за народ, вразумителями, а когда нужно, и бесстрашными обличителями народа и всех имущих власть. Дайте же и вы народу церковного отца, который страдал бы за народ, вразумлял его, а для тёмных сил, которые уводят народ от Христа и Церкви, хотя бы они сидели на правительственных местах, был грозным обличителем.
В прениях миновал август, сентябрь… Октябрь окрасил улицы Москвы кровью. Собор заседал, а на улицах Первопрестольной гремела канонада. Соборяне умоляли противоборствующие стороны о прекращении братоубийства, но их не слышали. Третьего ноября большевики взяли Кремль, стрельба прекратилась, двумя днями спустя в Храме Христа Спасителя избирали Патриарха. Божиего избранника из трёх намеченных кандидатов должно было определить по жребию. Затворник Зосимовой пустыни старец иеромонах Алексий после долгих молитв извлёк из освящённого ковчежца имя митрополита Московского и Коломенского Тихона…
А бесовщина всё более завладевала умами и душами. Ленин сыпал омерзительными афоризмами, которые подхватывали его приспешники. «Всякий боженька есть труположество»! «Религия – род духовной сивухи!»! «Всякая религиозная идея есть самая гнусная зараза!» Какая перекличка с Ницше… Демон освобождённый празднует победу. Ещё Временное правительство изъяло из обязательных школьных предметов Закон Божий, подбиралось к церковным землям, но у господ «временщиков», бесхребетных и слабосильных, не было подлинного размаха. А у большевиков был, и какой! Над куполом Иверской часовни, где некогда венчался Пётр Андреевич с первой своей женой, на месте иконы Спасителя водрузили лозунг: «Религия есть опиум для народа». А следом и декрет поспел. «О свободе совести». А вернее было бы назвать «О свободе от совести». Этот декрет как нужен был! Ясно же, что не может быть человек свободен полностью, покуда сохраняется в нём такой буржуазный анахронизм, как совесть. Совесть сковывает человека, а, значит, долой совесть! А, главное, по декрету этому разом лишили Церковь всей её собственности: от земель до икон. Всё теперь становилось «государственным». Кто провозгласит право на бесчестье, за тем пойдёт народ, – когда ещё предсказал Достоевский. И вот, провозгласили официально, законодательным порядком. Состряпал эту очередную гнусность юрист Рейснер. «Доселе Русь была святой, а теперь хотят сделать её поганою», – откликнулся Собор, и во всех церквях читалось послание Святейшего с анафемой большевикам.
Но и среди этого богоборчества сколько же верных ещё оставалось! Во всех городах шли крестные ходы против декрета. Против них выдвигали броневики и пулемёты, арестовывали священников и мирян, проливалась невинная кровь, и всё же сильнее страха оказывалась вера, и в этом был залог того, что не всё ещё потеряно. Холодным февральским днём Восемнадцатого удерживала жена Петра Андреевича от участия в крестном ходе, боясь за здоровье его, давно подорванное. Но не мог Вигель остаться дома, когда со всей Москвы сотни тысяч людей с иконами и хоругвями, с пением стекались к Красной площади. Никогда за всю свою долгую жизнь не видел Пётр Андреевич такого скопления верующих, которых в этот час уже не разделяли политические распри и иные казавшиеся мелкими теперь раздоры. Вторил Вигель пасхальному тропарю, смотрел на лица людей. Суровые лица мужчин, заплаканные – женщин, а при этом сколько света в каждом, сколько живой веры, несмотря на все угрозы и лишения, заставляющей вставать на защиту святынь. Люди ничтожные, люди трусливые видят свободу в избавлении от совести. А истинная свобода человека в том, чтобы следовать ей. В полдень докатились до Красной площади все крестные ходы, запрудили соседние улицы, и на Лобном месте Патриарх Тихон служил молебен. И против такой единой силы не посмели выступить засевшие в Кремле большевики, ощетинившиеся штыками китайцев – ленинского конвоя. Когда бы силу эту сохранить, когда бы вся Россия поднялась так, и разве устояла бы каторжная власть?