Кафка. Пишущий ради жизни - Рюдигер Сафрански
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Второе свидетельство его стремления начать все сначала дает запись в дневнике от 15 сентября 1917 года – в этот день он прибыл в Цюрау: «У тебя есть возможность – насколько вообще такая возможность существует – начать сначала. Не упускай ее. Если хочешь взяться всерьез, ты не сможешь избежать того, чтобы грязь исторглась из тебя. Но не валяйся в ней». Письмо, как он считает, убережет его от самоунижения. Оно подарит мгновения счастья, если ему удастся «привести мир к чистоте, правде, незыблемости»[257].
Третье свидетельство осознания того, что все нужно начать заново, – дневниковая запись от 10 ноября 1917 года: «Самое главное я пока не написал, я все еще теку двумя руками [ich fließe noch in zwei Armen]. Меня ждет колоссальная работа»[258]. Эта заметка представляет особый интерес, потому что здесь он впервые обнаруживает в самом себе нечто многообещающее, которое хочет увидеть свет.
В эти месяцы Кафка делает многочисленные заметки в записных книжках, где пытается разобраться в самом себе и исследует собственные мысли о боге, мире, искусстве, о самом себе и той жизни, которую он вел прежде. Все это и раньше было темой его заметок, однако в нынешней пограничной ситуации катастрофы и нового начала эти размышления обретают какое-то переломное и надрывное звучание.
К концу пребывания в Цюрау он еще раз просмотрел заметки и включил некоторые из них в нумерованный список – очевидно, с намерением впоследствии их опубликовать. Далеко не все записи, сделанные в эти месяцы, вошли в собрание: прежде всего были опущены те из них, где слишком явно обсуждается личная жизнь. Это касается, к примеру, следующей записи:
Неудача в семейной жизни, дружбе, браке, работе, литературе постигла меня не из-за лени, дурной воли и неуклюжести – даже притом, что все это понемножку есть, ведь «насекомое рождается из ничто», – но из-за нехватки почвы, воздуха, заповеди. Задача создать их лежит на мне <…>. Тут даже первоисходнейшая задача или по крайней мере ее отблеск, похожий на свет далекого солнца, в который внезапно вступает человек, поднявшийся в разряженный воздух вершины… Я, насколько могу судить, не располагаю совершенно ничем из того, что требуется для жизни, – только присущими всем людям слабостями, а с ними (в этом смысле я обладаю гигантской силой) и всем негативным моей эпохи, которая мне очень близка, и я должен не бороться с нею, а до известной степени пользоваться правом ее представителя; строго говоря, я не унаследовал и толики позитивного. Меня не привела в жизнь и без того тяжело опускающаяся рука христианства, как было с Кьеркегором, мне не удалось ухватить даже уголка улетающего иудейского талита, как сделали сионисты. Я конец или начало[259].
Итог, который он подводит, на первый взгляд кажется безрадостным. Ему не удалось ничего: семья, которая ему досаждает, но которую он не может оставить. Брак, хотя дважды и доходило до помолвки. Литература, писательство – его подлинная страсть, но лишь немногое из начатого он доводит до конца. Работа, на которой его ценят, но которая ему не нравится. Поэтому диагноз Кафки звучит так: крах во всех отношениях. Ответственность за это он возлагает на «нехватку почвы, воздуха, заповеди». Значит, ему не хватает укорененности в обществе, которое дало бы смысл. Без его защиты он оказывается отдан на милость «негативности» временны́х обстоятельств. «Позитивность» едва ли коснулась его, ни одна религия не стала для него настоящей опорой – ни христианство, ни иудаизм. «Иудейский талит» упорхнул от него.
И все-таки не следует видеть в этой заметке безоговорочную капитуляцию. Он доверяет себе как раз в том, что изнутри самого себя сумеет создать то, чего ему не хватает: «почву, воздух, заповедь». Он чувствует в себе что-то, что в одной из дневниковых записей, относящихся к этому времени, называет «благостным избытком сил»[260]. Он не позволяет себе впадать в уныние, он единым порывом собирает волю в кулак, чтобы окинуть взглядом свои духовные богатства и сберечь их. Как далеко может зайти человек в исследовании «последних вопросов»? Он изучает осторожный, на ощупь идущий мыслительный процесс – обрывочные мысли, внезапные идеи, которые он тут же записывает.
В эти месяцы он мало пишет, проводит много времени на свежем воздухе, помогает работать в огороде, ухаживает за домашними животными, чинит изгородь, гуляет по округе, читает Кьеркегора, лежа в шезлонге перед домом; по вечерам и по ночам ему досаждают бегающие по комнате мыши. Записная книжка заполняется медленно, в этот период у него не бывает внезапных писательских порывов, благодаря которым исписанные страницы появляются сотнями.
Он не рассказывает, а вместо этого пробует себя в жанре афоризма – ему нравится записывать «обрывки целого»[261]. Он боится заблудиться в собственной жизни. Он смутно видит перед собой нечто многообещающее и называет это «величайшей задачей»[262] – задачей, которая, как он увещевает самого себя, наверняка оказалась бы ему не по плечу, «если бы в решительный момент ты не умел собраться так, будто держишь всего себя целиком в одной руке, словно камень перед броском»[263].
Но возможно ли вообще овладеть собой как чем-то целым, которое держишь в собственной руке, словно «камень»? Для этого мы должны были бы превратить себя в нечто такое, что поддается однозначному определению. Но тут требуется спокойное созерцание. Возможно ли это применительно к внутреннему человеку? Ответ Кафки: «Нельзя наблюдать за внутренним миром так же, как мы наблюдаем за внешним»[264].
Для Кафки самопознание по-прежнему важно, но он отделяет его от самонаблюдения. Самопознание не направлено на самость, понятую как некий внешний объект: в нем то, что познает, сливается с тем, что познается. Субъект и объект совпадают. Иначе обстоит при наблюдении. Оно осуществляется со стороны и не смешивается с тем, что подвергается наблюдению. Поэтому верно следующее: «Познай себя не значит наблюдай себя»[265].
Человек становится искушен в самонаблюдении из-за того, что он слишком часто оказывается окружен множеством людей, привыкает жить с ними и смотреть на себя со стороны, чужими глазами.
Наблюдение остается снаружи. Познание проникает глубже, однако не способно пересечь границу непознаваемого. То, что не позволяет сделать себя предметом для наблюдения или познания, Кафка называет «душой».