Лишь краткий миг земной мы все прекрасны - Оушен Вуонг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Где я, Волчонок?» Ты Роза. Ты Лан. Ты Тревор. Как будто имя может быть чем-то большим, глубоким и широким, как ночь, на краю которой стоит пикап на холостом ходу, и ты можешь выйти из клетки туда, где я тебя жду. Где под звездами мы наконец увидим, что сделали друг с другом в свете давно умерших вещей, и скажем, что это хорошо.
Я помню стол. Стол, сколоченный из слов, что ты дала мне из своего рта. Помню, как горела комната. Она горела, потому что Лан рассказывала про огонь. Я помню огонь таким, каким его описывали дома в Хартфорде, пока мы спали на полу, завернувшись в одеяла от Армии спасения. Помню, как один из волонтеров дал отцу пачку купонов в ресторан Kentucky Fried Chicken, который мы называли «Старикова курица» (на каждом купоне было напечатано лицо полковника Сандерса[57]). Помню, как вгрызался в хрустящее жирное мясо, будто это был дар волхвов. Помню, как узнал, что святые — просто люди, чью боль заметили, записали. Помню, подумал, что вы с бабушкой должны стать святыми.
— Запомни, — говорила ты по утрам, прежде чем отпустить меня на холодный воздух штата Коннектикут. — Не привлекай к себе внимания. Ты и так вьетнамец.
Наступил первый день августа, над Центральной Вирджинией, густо покрытой летней зеленью, ясное небо. Мы приехали к дедушке Полу отпраздновать мой выпуск из колледжа. Вышли в сад. Первые лучи вечернего солнца упали на деревянный забор, и все озарилось янтарным светом, будто мы очутились внутри снежного шара, наполненного чаем. Ты шла впереди, все ближе к забору, твоя розовая рубашка меняла цвет, попадая то на солнце, то в тень от дуба.
Помню отца, то есть заново собираю его образ; он в комнате, потому что должна быть какая-нибудь комната. Должен быть квадрат, в котором кратко протекает жизнь, с радостью или без. Помню радость. Звон монет в коричневом бумажном пакете: все, что он заработал за день, чистя рыбу на китайском рынке в Кортленде. Помню, как монеты сыпались на пол, как мы гладили пальцами холодную медь и вдыхали аромат надежды. Как думали, что богаты. Как эта мысль была своего рода счастьем.
Помню стол. Наверняка он был деревянный.
Сад роскошный, и кажется, он пульсирует в слабом свете. Каждый уголок пышет зеленью, гроздья помидоров такие мощные, что за ними не видно проволочной ограды, на которую они опираются; ростки пшеницы и капуста гнездятся в цинковых поддонах размером с каноэ. Цветы, названия которых я теперь знаю — магнолии, астры, маки, ноготки, гипсофила, в сумерках все стали примерно одного цвета.
Мы — то, что видно на свету. Разве нет?
Передо мной рдеет твоя розовая рубашка. Ты садишься на корточки, балансируешь, изучая землю у себя под ногами. Заправляешь волосы за уши, приглядываешься, склоняешься ниже. Только секунды скользят между нами.
Рой мошек, вуаль, не скрывающая ничье лицо. Кажется, здесь все отцвело и наконец отдыхает, растратив и разлив пену летних дней. Я иду к тебе.
Помню, как мы с тобой взяли папину зарплату и пошли в магазин за продуктами. Пока он избил тебя только дважды, а значит, есть надежда, что это не повторится. Помню, в руках мы несли хлеб и банки майонеза; ты решила, что майонез — это масло, а в Сайгоне хлеб с маслом ели только в особняках за забором с охраной. Помню, как дома все радовались, поднося хлеб с майонезом к улыбающимся губам. Помню, как подумал, что мы живем почти в особняке.
Помню, как решил, что это и есть американская мечта, а снег сыпал в окно, наступила ночь, мы легли спать бок о бок, переплетая ноги и руки, на улицах выли сирены, а в животах у нас был хлеб с «маслом».
На кухне Пол склоняется над тарелкой с соусом песто: широкие блестящие листья базилика, раздавленные мачете зубчики чеснока, кедровые орешки, лук, обжаренный до золотистого цвета с почерневшими краями, и бодрящий запах лимонной цедры. Пол горбится, изо всех сил стараясь удержать старческими руками кастрюлю горячей пасты, и выкладывает ее поверх соуса, стекла очков затуманились. Несколько взмахов деревянными ложками, и бантики утопают в мшисто-зеленом соусе.
Окна на кухне запотели, виды сада заслоняет пустой киноэкран. Пора позвать мальчика с матерью. Однако Пол не торопится, глядя на чистый холст. Человек, в чьих руках наконец-то ничего нет, ждет, когда все начнется.
Я помню стол, то есть я собираю его. Потому что кто-то открыл рот и построил целый каркас из слов, а теперь я делаю то же самое всякий раз, когда смотрю на свои руки и думаю «стол», думаю «нача́ла». Помню, как провел руками по краям, ощупал болты и шайбы, которые сам себе вообразил. Помню, как забрался под стол, посмотрел, нет ли на нем жвачек или имен возлюбленных, а нашел только занозы и следы крови. Помню этого четырехногого зверя, выбитого на моем пока не родном языке.
Бабочка, порозовевшая на закатном солнце, села на лезвие травинки и тут же упорхнула. Травинка качнулась и замерла. Бабочка перелетела через двор, ее крылья похожи на уголок страницы романа Тони Моррисон[58] «Сула», который я загибал столько раз, что однажды в Нью-Йорке этот треугольничек оторвался и его унесло вниз по течению зимней улицы. На той странице Ева облила бензином своего сына-наркомана и подожгла спичку из сострадания и любви; надеюсь, они оба способны на эти чувства, но я никогда этого не узнаю.
Я прищурился. Это не монарх, а бледное белое пятнышко, которое погибнет при первом заморозке. Однако я знаю, что монархи недалеко; они сложили пыльные черно-оранжевые крылья, согретые солнцем, и готовы лететь на юг. Стежок за стежком вечер сшивает свои края темно-красными нитками.
Как-то ночью, в Сайгоне, спустя два дня после похорон Лан, я услышал ритм, который отбивали на какой-то жестянке, доносились тонкие детские голоса. Музыка проникала в номер с улицы через балкон, было два часа ночи. Ты спала рядом со мной. Я встал, надел сандалии и вышел. Отель стоял в переулке. Когда глаза привыкли к свету флуоресцентных ламп на стенах, я пошел на звук.
Ночь играла всеми цветами радуги. Всюду люди, калейдоскоп цветов, нарядов, рук, блеск украшений и пайеток. Торговцы продавали свежие кокосы и нарезанные манго; над огромными чанами поднимался пар от пирогов, спрессованных в вязкую массу, завернутую в банановые листья; тростниковый сок продавали в пакетах из-под сэндвичей с отрезанными уголками — один такой пакет держал в руках мальчик, потягивая сок из трубочки. Прямо на улице на корточках сидел мужчина с дочерна загорелыми руками. Перед ним лежала разделочная доска не больше его собственной ладони, на ней он ловким взмахом ножа разделал жареную курицу, а потом раздал жирные кусочки мяса стайке детишек.
По обе стороны улицы с балконов низко свисали гирлянды с лампочками, под ними я разглядел самодельную сцену. На ней затейливо наряженные женщины кружились, держа в руках цветные знамена, и пели под караоке. Их голоса обрывались и уносились по улице. Рядом со мной на белом пластиковом столе работал небольшой телевизор, на нем транслировали слова популярной вьетнамской песни восьмидесятых годов.