В оркестре Аушвица - Жан-Жак Фельштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стремясь снова вплести твой особый путь в общую ткань времен, я должен был признать — и сделал это, — что ты не осталась в Биркенау, а прошла через этот ад. Лагерь нанес тебе чудовищный и бесповоротный, физический и психический урон, но не изменил и не сломал. По темной легенде, бытовавшей в нашей семье, Менгеле якобы предсказал, что долго ты не проживешь, но для меня ты перестала быть персонажем легенды, чью судьбу предопределил этот урод. Ты олицетворяла все, что нацизм стремился уничтожить, и хоть и умерла слишком рано, я аплодирую твоей победе и благодарю тебя за нее.
В том, что сегодня можно назвать только и исключительно поиском тебя, я мог действовать единственным способом: мысленно занять твое место там. Я шел по твоим следам, проглядывал написанные страницы через твое плечо, чтобы не застрять в лагере и вернуться на свободу. Такой путь оказался конструктивным.
Ты была женщиной и перестала ею быть, но я отыскал тебя и принял в себя, где ты и оставалась, несмотря на мое неприятие прошлого. В моей душе поселились женщина и смерть, и нам предстоит сосуществовать отныне и навсегда. Спи спокойно — ты будешь говорить моими устами.
Париж, ночь на 6 ноября 1948-го
Ну вот, свершилось… Ты появился на свет, мой маленький.
Сегодня ночью у меня в голове все перемешалось, но я никогда еще не мыслила так ясно… Рождался ты нелегко, но каждая схватка и даже скальпель, вскрывший мой живот, перетягивали меня на эту — твою — сторону жизни. Боль, которую я вытерпела, забылась, стоило мне впервые прижать тебя к груди. Возможно, в этот момент я завершила переход из ада на вполне приемлемую землю, в мир, где у меня снова есть собственное место.
Пока я носила тебя, жила как аномалия, анахронизм, заблуждение, почти чудовище, чувствовала себя износившейся, отслужившей свой срок, усталой и состарившейся на сто веков — и это в двадцать пять лет! Я прожила два года, воруя у смерти каждую секунду, и теперь понимаю, как медленно тянулось время, как непохожа я была на нормальных живых людей, всех тех, для кого настоящее, прошлое и будущее были наполнены содержанием, смыслом и указывали направление.
Мое возвращение оттуда происходило непросто, мне часто казалось (порой кажется и сегодня), что придется делать всё, прижимая к груди котелок и ложку, в лагерной одежде, с узелком на спине.
Когда прошел физический шок от соприкосновения с реальностью, не огороженной колючей проволокой под током, мне показалось, что потребуется немало времени, море любви и забота семьи, чтобы снова окунуться в поток более милосердной жизни и просвещенных времен.
Семья рассеялась по свету. Женщина, которую мне следовало называть матерью, находилась где-то во Франции. Мои братья прятались неведомо где в Бельгии. Бабушка с дедушкой, выжившие дяди и тети жили в изгнании в Англии, Палестине, Тунисе. Мой прежний мир разбился вдребезги, «будущее» утратило смысл, пережитая внутренняя опустошенность была зеркальным отражением разрушений, оставленных войной в людях, городах, странах.
Но все восстановилось, сама не знаю как. Нет, меня посетило не тихое счастье, но всего лишь восстановившиеся связи. Я вновь обрела братьев, ставших в мое отсутствие мужчинами, мать, покинувшую нас семь лет назад, ее нового мужа и нашу новую сестру. По молчаливому уговору не следовало упоминать о твоем деде, сгинувшем в Польше, мы даже друг другу не должны были говорить, что нам его не хватает, иначе иллюзорное единение семьи сдулось бы, как воздушный шар. Бомбы и снаряды стерли с лица земли места, где прошло мое детство. Германия, которую я считала родной страной, умерла для меня, слишком хорошо я помнила, как она погружалась в кошмар.
Еще хуже было то, что жившие рядом люди понижали голос, заговаривая о некоторых вещах. Со мной обращались как с больной или немощной. Недомолвки, недозаданные вопросы, ложная стыдливость, навязчивое внимание тех и этих придавливали меня к земле, причиняли боль, не давая перевернуть страницу. На самом же деле в голове у меня звучала музыка, которую мы играли там, а мысли и чувства исполняли пляску смерти. Прекрасный голубой Дунай и овчарки охранников, Риголетто и «отборы» на железнодорожной платформе, Кармен и газовые камеры…
Мне пришлось вспомнить рутину повседневной жизни — мыться, одеваться, краситься, ходить за покупками, искать работу, — поначалу даже не осознавая своих действий, чтобы по прошествии некоторого времени они обрели реальное содержание, а я вынырнула из бездны и «поплыла» рядом с остальными, пусть медленнее и тяжелее.
Наверное, я положила скрипку на дно шкафа, потому что она напоминала мне о лагере, нашем оркестре, игравшем без остановки, о моих умерших подругах и сестрах, чьи тела громоздили друг на друга, как мусор, о наших палачах, записных меломанах, любителях свирепых псов, умелых организаторов умерщвления людей, таких далеких от наших бедствий…
Конечно, спрятав деревяшку под стопку постельного белья, не изгонишь зла, свидетельницей которому я стала, те, кто считает меня наивной, ошибаются, но я все равно никогда больше не вернусь к музыке. Она не сможет олицетворять для меня красоту и мир, радость, беззаботность или легкость… Баркарола, Сказки Гофмана, «Мадам Баттерфляй»… Как слушать все это и не вспоминать взгляды узниц, не игравших в оркестре и не имевших наших послаблений? Одни смотрели с гневом, презрением или жалостью, другие — со слезами на глазах, и все — безмолвно, как мертвые, стоя по воскресеньям за колючей проволокой…
Я не хочу, чтобы скорлупа, которой я защитилась, чтобы выжить и не свалиться в безумие, навсегда стала частью меня.
Я была не бесчувственной — никто из нас не был, — а съежившейся, и мне до сих пор больно, что пришлось так ожесточиться. Необходимость защитить свою жизнь отрезала меня от мира, от того, что мы там называли «настоящим миром». Неотвязный запах мертвечины и горя делает людей еще несчастнее и может заразить других, они поддаются страху и отдаляются. Я пока не очистилась до конца и сочла бы своим главным провалом и бесконечной мукой, если бы ты тоже отдалился, учуяв страдание.
Но теперь небо как будто проясняется: твоя красноватая сморщенная рожица, тонкие рыжие волосики, круглые голубые глаза и сорок сантиметров безграничной потребности в любви и внимании унесут меня далеко от дома мертвых, на свежий воздух, к настоящей жизни — если хватит сил уцепиться за тебя.
Я думала, ты спокойно спишь в колыбели, совсем рядом со мной, там, где провел первую ночь, но ты сжал крошечные кулачки и нахмурил лобик. Что нарушило твой безмятежный покой? Мои сомнения? Мои страхи? Ты почувствовал их, пока я тебя носила? Твои антенны настроены на меня? Неужто ужасные видения матери способны передаваться ребенку, даже начав рассеиваться?
Ты не можешь знать, что значишь для меня, итогом чего ты стал, как залечиваешь мои раны.
Я чувствую, тебе будет нелегко существовать, олицетворяя мое возвращение в мир живых. Я сделаю все, чтобы не держаться за тебя, как за якорь. Я предвижу все трудности, которые нас ждут, но мы станем помогать друг другу… Какую же ношу ты уже тащишь на своих хрупких плечиках, мой утративший безмятежность малыш! Большинство детей без конца зовут матерей, плачут, кряхтят, кричат, а ты спокоен и молчалив! Что они такое — твой тихий сон, твое спокойствие в первый день жизни? Ты не тревожишь меня, чтобы попросить о защите, потому что знаешь нечто неведомое? Ты успел понять, почему я настолько беспокойна, что рискую оказаться не той матерью, которая будет нужна тебе в жизни?