В оркестре Аушвица - Жан-Жак Фельштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От Зофьи, Хелены и Виолетты я узнаю о Хильде те вещи, которые сама она вряд ли бы мне рассказала.
В группе «полуидиоток», как назвала ее Сильвия, у Хильды было особое место. Честная, внимательная к другим до одержимости, она показывала остальным пример высокоморального поведения, надзирала за младшими, Иветт и Сильвией, поддерживала их ласковым словом, а если требовалось, и делом. Сильвия вспоминает, как, переболев тифом, вернулась из санитарного барака совершенно оголодавшей и Хильда отдала ей свою порцию.
Она — как и ты — старалась улаживать недоразумения, возникавшие из-за языковых трудностей, ее уважали все, даже польки, во всяком случае, самые умные из них. Зофья никогда не забудет, что Хильда переводила для нее на немецкий письма к родным и делала это так замечательно, что они ухитрялись читать между строк… И конечно же, не требовала за «работу» никакой платы!
Хильда действовала иначе, потому что терпеть не могла конфликтов. Она говорила мне: «Я знала, что, если не сделаю все возможное для девочек, потом вообще ничего не будет…»
Мы с Хильдой много говорили о ее жизни до Биркенау, и я узнал, что она была членом сионистской организации — во враждебной среде, в Германии 30-х годов, — что подготовило ее к «несчастью» лучше, чем других женщин, и помогло выжить.
Она была одной из немногих в оркестре, с кем Альма общалась… неформально. Они разговаривали о музыке, живописи, литературе и будущем. Альма подтрунивала над Хильдой, над ее мечтой о земле обетованной, уговаривала стать дирижером оркестра, который она обязательно организует после войны с девушками из их группы…
Хильда уже тогда была слишком независимым человеком, чтобы воспринять идеи Альмы и позволить им влиять на свою жизнь, хотя очень любила эту женщину и восхищалась ею. Поселившись в Израиле, она стала много читать о Густаве Малере и его семье, чтобы лучше понять Альму.
Хильда хранит как драгоценную реликвию последнее стихотворение Альмы, написанное незадолго до смерти… У нее, как и у большинства старых подруг, свой взгляд на то, как все случилось, и она волнуется, заговаривая об этом. При каждом упоминании смерти Альмы, во многих отношениях зна́ковой по причине своего трагичного и загадочного характера (этим она похожа на твою), у меня перехватывает горло. От ощущения собственной беспомощности я сжимаю кулаки и скриплю зубами.
Биркенау, март — апрель 1944-го
Альма недомогает.
Ее много недель мучают жестокие мигрени. Время от времени она просит Фаню помассировать ей затылок, но это не помогает. Оркестрантки удивляются — они никогда не слышали, чтобы Альма жаловалась. Она подавлена, растеряна. Маргот вспоминает, как во время одного из концертов Альма ужасно побледнела и у нее закружилась голова, так что пришлось прислониться к стене каземата.
Впрочем, менее требовательной Альма не стала — ни к себе, ни к оркестру, — и постепенно окружающие привыкли видеть ее осунувшейся и задумчивой.
В марте она решает положить на музыку одно свое странное стихотворение, взяв Симфонические этюды Шумана. Много лет спустя Серж Генсбур использует музыкальные цитаты из этого произведения для песни «Лимонная цедра»…
Удивительная просьба из уст музыкантши, готовой обменять музыку на мир в душе… Анита, например, признается, что проигрывала пьесы в голове, лишь бы не сойти с ума.
Альма не только не могла адаптироваться к реальности Биркенау, но некоторое время пыталась подчинить эту реальность своему внутреннему миру. Разве это не напоминает отречение и завещание?
Стихотворение должны были петь на музыку Шумана, но оно так и не прозвучало: в нем говорилось о мире и тоске по прошедшим временам. В Третьем рейхе подобные мотивы не приветствовались, а в Биркенау и вовсе были strengst verboten, «строжайше запрещены».
2 апреля Альму пригласила на день рождения Эльза Шмитт, капо одежного склада. Отказаться было невозможно — следовало выполнять «общественные» обязанности.
Вернувшись в барак, Альма почувствовала себя совсем плохо, ночью у нее резко подскочила температура. На следующий день началась рвота, головная боль стала нестерпимой. Пришлось звать врача. Потом на теле выступили странные синеватые пятна, и температура резко упала.
Стихотворение Альмы, переписанное рукой Хильды
Никто не мог ничего понять в этих симптомах, Альма — она оставалась в сознании — вспомнила, что накануне выпила за столом рюмку водки, плохой, явно самопальной.
Ее перевели в санитарный барак. Сделали промывание желудка, взяли пункцию, подозревая менингит. Во время этой крайне болезненной процедуры Альма бредила и только мотала головой, как будто пыталась унять боль.
Врачи предполагали менингит, сепсис и, чувствуя свое бессилие, делали инъекции, чтобы поддержать сердце.
В ночь на 4 апреля 1944 года у постели Альмы дежурила одна из ее подруг, доктор санитарного барака. У больной начались конвульсии, потом она затихла. Все было кончено.
Закрылась тонкая брешь, через которую Альма впускала в Биркенау гармонию.
Уникальный факт в лагерных анналах: власти дали команду, чтобы тело Альмы выставили для прощания на импровизированном катафалке из составленных вместе табуреток, накрытых белой простыней. Кто-то из заключенных положил на тело ветку с листьями. Оркестру позволили пройти мимо нее маршем и проститься со своим дирижером.
Этот последний знак уважения, выказанный нацистами узнице, которую они при жизни называли фрау Альма, а не заключенная номер такой-то, не помешал им сжечь ее тело в крематории, как они поступили бы с любой неизвестной еврейской швеей из Будапешта, Парижа или Салоник.
За отданием почестей знаменитой талантливой артистке последовало миллион раз повторявшееся оскорбление здравого смысла. Труп Альмы был все-таки трупом еврейки, а Биркенау оставался Биркенау, поэтому ее смерть мгновенно породила самые противоречивые и не поддающиеся проверке слухи.
У Альмы были не только подруги и почитатели, нажила она и врагов, так что Иветт и Лили не сомневались в отравлении. Альма якобы говорила, что скоро выйдет из Биркенау и будет играть с оркестром на фронте. Завистливая капо Шмитт, которую немцы прозвали Pouf-Mama, мамка-бандерша, отравила ее.