Анастасия. Вся нежность века - Ян Бирчак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не сочтите за дерзость, покорнейше прошу руки вашей дочери Розалии Михайловны. Если будет на то ее воля и согласие, – вскинув подбородок, Ольбромский уперся ему в лицо своими бешеными глазами.
Нет, каков? Столичный ферт, бонвиван паркетный, да будь он хоть трижды графских кровей, как он смеет позволить себе такие выходки у порядочных людей? Не успеет он отъехать, как тут же забудет о своей причуде. Неужели он полагает, что Бицкий способен принять его слова всерьез? Как можно!
Ах, ваше сиятельство, – родовит, знатен, обласкан в свете – и вдруг его Розали, его бедное простодушное дитя? Совсем уже без ума нужно быть, чтобы о таком помыслить. Что же это теперь на свете делается, если уже каждый, кто в силе, такое себе позволяет?
– Я понимаю, что сейчас это не только невозможно, но и странно, может быть, – ровным настойчивым голосом продолжал Ольбромский, не испытывая ни малейшего затруднения или смятения. – Но я хочу, чтобы вы знали о моих намерениях, что они останутся неизменны, и я буду только ждать того часа и знака, когда смогу получить ответ. Только, поверьте, ни счастье мое, ни даже сама жизнь без Розали уже немыслимы. Я буду повторять свое предложение столько, сколько понадобится, пока не смогу убедить вас, что сумею составить счастье вашей дочери.
Хватая ртом воздух, Бицкий не находил достойного ответа на странное поведение полковника, и тот, не меняясь холеным лицом, откланялся Бицкому и чеканным твердым шагом направился к коляске.
* * *
Зачем-то он приказал вознице ехать в объезд более долгой дорогой, видимо, чтобы поостыть в пути. Хотелось просеять в памяти мельчайшие осколки минувшего дня и уже на ясную голову пережить и оценить их заново. Он осознавал нелепость своего внезапного порыва и догадывался о неблагоприятном впечатлении, произведенном на Бицкого, и все же нисколько не раскаивался в том, что произошло десять минут назад.
Умеющий брать препятствия и добиваться своего, Ольбромский не задумывался, достижимы ли его желания, сообразны ли с действительностью и как они согласуются с намерениями других людей. Теперь, когда он определился, чего хочет в этой жизни, ему оставалось только продвигаться к цели.
Мало думал он сейчас и о самой Розали или ее чувствах, для него это был просто сгусток света, из которого в будущем постепенно образуется, вылепится, сформируется, обретет земные очертания предназначенная ему, желанная и любимая, единственная на всей земле Его Женщина.
Возбуждение еще не улеглось в нем, когда у обочины возникла одинокая фигурка и замедлила шаг, с любопытством оглядываясь через плечо на пылившую облаком коляску.
Она была в скособоченной шляпке, какую носила от солнца еще ее матушка лет десять назад, и так нелепо было это претенциозное сооружение на ее скромно причесанной головке, особенно в сочетании с легкой украинской сорочкой, вышитой на груди и по плечам ярким узором, с неизменными кораллами у ворота, что впору было засмеяться от нелепости и вычурности.
Ольбромского вдруг окатило жаркой волной жалости и неловкости за нее.
Кучер сам остановил экипаж, и Ольбромский, привстав над сиденьем, с ненатуральной улыбкой, почему-то на французском, словно экзаменуя ее, предложил барышне подвезти ее, куда ей будет угодно.
Уже сходя с межи, она подняла снизу на Дамиана свое лицо, тронутое неясной улыбкой, видимо, впервые предназначенной мужчине, и от этого как бы немного удивившей ее саму. Еще не было в ней осознанной силы своего очарования, как не было ни обещания, ни вызова, а только неизведанное доселе волнующее ощущение, что теперь от ее улыбки будет многое зависеть в человеческих отношениях, кто-то будет искать ее проблеск и выжидающе заглядывать ей в лицо.
Он как бы изнутри, по бархатному мягкому отливу глаз, прежде нее самой догадался о ее состоянии, и эта первая, предназначенная именно ему улыбка наполнила его такой тихой, несказанной радостью, которой Ольбромскому еще никогда и ни при каких обстоятельствах не доводилось испытывать прежде.
* * *
Было без четверти шесть – предвечерний час, когда рождаются и умирают; когда, очнувшись от тягучей послеобеденной дремы, начинают приходить в себя, когда все явственнее проступающие краски и звуки заново обретают полноту жизни.
Она доверчиво вложила в протянутую Дамианом руку свои невесомые пальцы и, взмахнув кружевной пеной нижних юбок, ступила на подножку коляски…
* * *
В коляске было просторно, но близость ее легкого тела теснила ему грудь. Среди стойкого степного запаха увядающих трав и дорожной пыли он различал едва уловимый аромат ее нагретой кожи, и если могло быть в мире что-то более волнующее, наполняющее его до краев тугим током жизни, то его в том уже никогда не переубедить.
Она объясняла кучеру ближнюю дорогу к соседскому имению, куда собралась в гости к подруге, Ольбромский же со стороны исподволь ловил все ее движения, мимику и жесты рук. Стоит ли говорить, что он нашел в ней массу новых достоинств: она была необычайно мила, естественна, рассудительна и так далее, между тем как главным ее достоинством сейчас, в этот момент, были только сочная алость припухлых губ и завораживающие взмахи темных густых ресниц, да эта хрустальная капелька пота, дрожавшая у виска…
Зачем она рассказывает дорогу, разве не все равно, куда теперь ехать? И он отчетливо понял, что не оставит ее никогда – увезет с собой, украдет, принудит силой – все что угодно, но более они не расстанутся ни на миг. Эта мысль так крепко вступила ему в голову, что он одновременно осознал и невозможность, и неизбежность предстоящего.
Он перевел взгляд на притихшую степь, подступавшую желто-горячими волнами прямо к дороге, где, прилегшие после полудня, лениво мотали головками голубые васильки и белыми бабочками скользили поверху вездесущие вьюнки, – сколько поэзии в открытых пространствах, сколько воспоминаний и надежд! Здесь все слито воедино – прошлое и будущее, пространство и время привольно разворачивают огромный свиток, уходящий к горизонту, чтобы там, в кипящих многолюдных городах, бешено завертеться в темных бездонных круговоротах.
Вдали каким-то корявым неясным знаком на водоразделе двух миров, смутная, как предчувствие, уже начинала проступать старая сухая акация…
* * *
Он вольно выгнул руку вдоль сиденья, как бы полуобнимая ее на расстоянии, и заглянул ей в глаза.
– Я только что просил у батюшки вашей руки, – спокойно проговорил Ольбромский.
Она не сразу поняла смысл этих слов.
Ольбромский с высоты своего жизненного опыта не без какого-то низкого удовольствия следил, как меняется ее лицо.
– И что же мой батюшка? – спросила она, немного справившись с замешательством.
– Отказал, разумеется! – ответил он с излишним бодрячеством в голосе.
– Вы имеете представление о моем возрасте?
– Нисколько, – ответил он с нарастающей лихостью, понимая, что эта скромная провинциалочка уже берет верх над ним.