Анастасия. Вся нежность века - Ян Бирчак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Ольбромского же не было охоты далее разыгрывать из себя шута и спасать положение. Паузы затягивались. Маленькое провинциальное развлечение начало переходить в откровенный фарс.
Мадемуазель Дюссе, доселе не принимавшая участия в мужском разговоре, почуяла свое время и решительно изменила рекогносцировку. Шоркнув по полу жесткой тафтяной юбкой, она рванулась к клавикордам, удачливо обронив ненавистный веер прямо у ног Ольбромского.
Ему ничего не оставалось, как принять правила игры. Откланяться в такой момент было бы верхом неприличия.
Отдавая в полупоклоне злополучный веер, он получил в награду такой неотразимый взор, который был способен сразить наповал даже пыльное чучело медведя в углу, не пройди полковник настоящую школу закалки на столичных паркетах.
Наконец, умостившись на винтовом бархатном табурете, мадемуазель, не отрывавшая от Ольбромского пылающих очей, изготовилась музицировать.
Сжимая рукой кобуру, он заранее старательно попытался изобразить растроганное восхищение и осклабил зубы в напряженной улыбке.
* * *
Вдруг, повинуясь какой-то внешней силе и не успев стереть с лица дурацкое выражение, он резко поворотил голову.
В простенке рядом с часами, видимо уже давно, стояла Розали и спокойно наблюдала за происходящим.
Она была едва различима в скрещенье солнечных лучей на фоне гладкой беленой стены, но что-то незримое, исходившее оттуда, ударной волной прижало его к месту.
Надлежало подняться и подойти к ней, но Ольбромский не в силах был превозмочь оцепенение.
Он словно исчез, его будто никогда и не существовало на земле, но всегда и везде, здесь и повсюду была только эта тонкая фигурка в кисее, заполнившая собой весь белый свет и ставшая сама этим светом.
Конечно, он знал, что погиб.
Он знал это давно, еще с той первой встречи, но мог ли он вообразить, что это бывает так сладко, так бесконечно мучительно сладко?
Слезами перехватило горло – какой отныне будет ее власть над ним?
Тут оживился задремавший Бицкий и вновь залопотал что-то о своей наследнице (да что там было наследовать?), о Розали, поясняя Ольбромскому ее появление в гостиной, будто можно было забыть о ней за эти два, как бы уже никогда и не существовавших года, будто можно было не знать о ее присутствии в этом мире.
И вот он стоит перед ней, еще не смея заглянуть в глаза, и ломким непослушным голосом произносит какие-то плоские фразы об «удовольствии видеть ее в этом восхитительном доме».
Она не протянет ему руки, не сделает и шага навстречу (он тотчас отнесет эту неловкость на счет «воспитания» мадемуазель Дюссе), только наклонит голову с ровным пробором в гладко убранных волосах и почти прошепчет что-то в ответ, чего он даже не расслышит, потому что эта рыжая стерва как раз ударит токкатой по клавишам и заверещит свой романс.
При других обстоятельствах, будь у него возможность как всегда трезво и иронично расценивать ситуацию, и эта какофония, устроенная в его честь мадемуазель из Парижа, и вся несуразность происходящего вызвали бы у него только высокомерную брезгливость, обычно предваряющую мигрень, но сейчас он воспринимал все это как должное, как условную реальность сновидений. И все, что совершалось в этом сне, было возвышенно и полно глубокого таинственного значения и заранее не подлежало меркам действительного мира, казавшегося теперь далеким и безжизненным.
Он был даже благодарен мадемуазель за предоставленную передышку, позволившую ему исподволь, как робеющему гимназисту, разглядывать Розали.
Она уже не смотрелась ребенком, но пока и не стала барышней. Как в расходящихся створках набухшей почки, в ней нарастало преддверие своей женской силы, готовой раскрыться во всей полноте, может быть, через год-два, через месяц, завтра или через час.
Быстрая ножка, обутая в легкий летний ботинок, светлая, немного коротковатая юбка, стянутая высоким поясом, – вот, пожалуй, и вся дань необходимым приличиям в этой захолустной усадьбе. Но вышитая малороссийская сорочка, свободно отстающая у ворота, где, как и тогда, сочно алела нитка кораллов, не могла добавить изысканности ее неразвитому вкусу.
И это он тоже поставил в упрек гувернантке, хотя для себя самого никогда в жизни не желал бы видеть на Розали ничего иного, чем эта тончайшая полупрозрачная сорочка, розовато отсвечивающая в предплечьях.
Изменились ли, похорошели ли ее черты? Разве он знал? По-прежнему он видел лишь дрожащее светлое марево на месте ее лица. Только со временем, когда мало-помалу стали собираться в фокус окружающие предметы, он сумел различить небольшой низкий узел темно-пепельных волос, открывавший нежную тонкую шею, округлость подбородка, детскую припухлость губ, тень от ресниц на щеке, еще не смея заглянуть в глаза, еще избегая прямого взгляда.
Он попытался вообразить ее на балу среди роскоши петербургского собрания в феерическом, немыслимой элегантности туалете – будет ли она хороша? И понял, что ее просто не с кем и не с чем сравнить, что ее появление там совершенно невозможно. В этом угадывался какой-то знак судьбы, какой-то темный посыл из будущего, хотя и неясный пока, все же не слишком удививший Ольбромского.
* * *
У мадемуазель Дюссе был свой звездный час. Во власти ее чар оказался этот заезжий офицер, а уж как осанист, как хорош собой, как обольстителен и вместе с тем робок – о такой удаче в их краях, где урядник – уже персона, можно только мечтать. И, как нарочно, она завита с утра и успела забрать у швейки это шикарное платье по последней моде – ну просто везенье!
Она не сомневалась в своем успехе, ведь не из-за этой же несмышленой простушки Розали он сидит у них второй час и, видимо, не собирается уезжать. Догадается ли ее нерасторопный Михал оставить полковника к обеду, или ей придется это делать самой – хотя и неловко для дамы ее положения, но что поделаешь, здесь кроме нее некому позаботиться о настоящих приличиях при таком госте.
И Розали окаменела, как дура, перед столичным человеком, ей еще рано появляться в гостиных, фи, уж завтра она вдоволь поучит свою неуклюжую воспитанницу деликатному обхождению с гостями.
Но завтра, будет ли завтра? Может, он уже сегодня увезет ее в город, похитит у всех на глазах, и – ах! – она скажет ему: что за манеры, граф! Да, так и скажет, а сама коснется наконец ладонью его матовых щек и склонит голову ему на плечо.
Или нет, вначале она гордо бросит ему: как вы смеете?! За кого вы меня принимаете, граф? И легонько ударит веером по руке, а потом склонит голову ему на плечо.
Или еще лучше – он сделает ей предложение, а она…
Бедную мадемуазель Дюссе понесло на волнах вальса, и воображение разворачивало перед ней картины одну заманчивее другой.
Вот он сидит к ней в профиль, как он напряжен, как взволнован и неловок, ах, душка! – он ищет возможность ей открыться. Такие способны покончить с собой от любви. Но зачем же, полковник? А как же наше неземное счастье? Нет, она не будет слишком жестока и надменна, хотя и могла бы, как полагается при ее тонком воспитании, пусть не думает, что она какая-нибудь там… нет, она лишь немного помучает его, этого темноволосого красавца, а потом склонит голову ему на плечо…