Анастасия. Вся нежность века - Ян Бирчак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
За обедом, который накроют по-семейному в небольшой столовой, за широким дубовым столом они впервые окажутся друг против друга так близко, что станут различимы и детский пушок на ее щеках, и трогательная пульсирующая жилка у виска, и шелковистость темных, высоко выгнутых бровей. Ни смущения, ни кокетства, но столько неосознанной грации было в каждом взмахе ее ресниц, в движении тонких прозрачных пальцев на скатерти, что Ольбромского волнами окатывала нестерпимая нежность, заставляющая дрожать колени.
Стол у Бицких был обилен, но незатейлив. Отсутствие хороших вин и неуклюжесть прислуги поначалу изрядно смущали пана Михала, рассыпавшегося в извинениях перед «вельможным гостем», но Ольбромский был так прост и обходителен, а наливки так густы и крепки, что вскоре пан Михал окончательно освоился за собственным столом.
Мадемуазель Дюссе, оторвавшись от спасительных клавикордов, перейдет в свободное парение и, громко хохоча, ненатурально играя лорнеткой, попытается навязать разговор о тонкостях женской психеи, а затем и вовсе устремится в запредельные выси, принявшись рассуждать о пользе повсеместного обучения французским вокабулам.
К собственному удивлению, Ольбромский поймает себя на том, что отвечает ей без усмешки, как взрослому ребенку.
Женским чутьем мадемуазель Дюссе все же уловит в нем перемену, которую ей трудно будет отнести на свой счет, и, окончательно увязнув в темах всеобщей эмансипации, несколько поумерит свой отчаянный флирт.
Для такого жаркого дня обед оказался излишне плотным, прислуга громко топала ногами, невпопад суетясь вокруг господ, надоедливые мухи пробрались сквозь наполовину занавешенные кисеей настежь раскрытые окна и двери, но все эти мелочи нисколько не досаждали Ольбромскому. Впрочем, приборное серебро и тонкого фарфора посуда, вся сервировка были даже излишне нарядны для уездного уклада, хотя чувствовалось, что не только ради редкого гостя парадно накрывался стол, а так здесь водилось всегда.
Ему приятно было заметить подле Розали, нигде и ни у кого, кроме как в матушкиной буфетной, не виданные им своеобразные лафитнички и бокалы – na skle malowanych, – раскрашенные особой, нарочито примитивной техникой прямо по зеленоватому стеклу живым цветочным узором, в которых всевозможными рубиновыми оттенками светились домашние настойки.
Не пригубив бокала, Розали качала легкими пальцами высокую резную ножку, отчего по белой, жестко накрахмаленной скатерти переливчато бежали вперед, опережая друг друга, алые, будто кровь, быстрые тревожные пятна, перебираясь ей на блузку и расплываясь на груди. И снова его толкнуло какое-то смутное предчувствие, совершенно неуместное и ненужное сейчас его очарованному сердцу.
– В ней нет ни малейшего сходства с моей матерью, – отметил он без сожаления, не в силах отвести взгляд от завораживающей игры бликов, исходящих от ее руки, от этого нежного овала, от серых блестящих глаз.
* * *
Ни в ком не повторит природа их спокойного ровного света, их зеркальной ясности – горячая кровь прадеда донесет детям и внукам его темный мятежный зрачок, который лишь в последующих поколениях разбавится тем светло-карим теплым оттенком, что зовется у поляков «медовым», и в сочетании с черными бровями и ресницами составляет неоспоримый признак породы.
* * *
Когда мужчины перешли к табаку и наливкам и, перебивая друг друга, чересчур громко стали обсуждать военные действия, Розали вновь незаметно выскользнула из комнаты. Едва Ольбромский обернулся, как ее уже не было, и ему стало так не по себе, будто его грубо толкнули в сердце.
В мгновение ока, словно в окуляре бинокля, повернутого обратной стороной, все предметы для него отдалились и померкли, стали ничтожными и плоскими.
Реальный мир начал обретать свои подлинные очертания.
За тот час, что они были так близко, в нескольких метрах друг от друга, она не проронила ни слова, да и он не нашелся, с чем подойти к ней. В доме Розали считалась ребенком, которому недавно позволили выходить к гостям, и она еще не определила своей роли и не знала пределов своей свободы. Вместе с тем она ничуть не терялась и не вспыхивала в присутствии посторонних, как обычно случается с молоденькими барышнями, только молча поднимала свои спокойные глаза и отвечала односложно и просто.
Ольбромскому захотелось движения, захотелось из низких комнат выйти на воздух, туда, где, может быть, он снова увидит ее в этой простой сорочке, отсвечивающей на солнце, в крупных кораллах, вобравших в себя жар летнего дня.
Время, бывшее прежде густым и тягучим, каждое мгновение которого стекало медленными прозрачными каплями, напоенными волшебством, теперь, без нее, метрономом жестко застучало в висках.
Часы показывали начало шестого, пора было ехать.
Он не осознавал, что там, где ему, давно разменявшему свою молодость, приходилось отвоевывать и силой добывать у жизни не так уж часто выпадавшие теперь минуты радости и удовольствия, для нее все только начиналось, перед ней простиралось сияющее пространство будущего, казавшееся отсюда, из ее четырнадцати лет, обещанием бесконечного праздника.
Он был мучительно скуп и бережлив на нечаянно дарованные ему минуты просветления, она же беспечно расточала их, спеша насладиться новыми.
Они жили с разным ощущением времени, в разных временных потоках, редко соотносившихся в настоящем и сливавшихся воедино лишь где-то в бесконечности, за пределами человеческого восприятия.
Когда он исходил болью от обид, от несовершенства мира, когда подступало отчаяние и неверие, она могла легко повести плечом и рассмеяться над ним, – для нее не существовало таких терзаний; когда она по нескольку дней ходила сама не своя, с закушенными губами, и на все его утешения отвечала потоком слез, причиной которых оказывалась сломанная брошка, его брала оторопь от такого вздора; она встречала в книге какое-нибудь забавное место и хотела посмеяться вместе с ним – у него сводило скулы от пошлости и безвкусия; он старался внушить ей понятия внутреннего долга или хотя бы ответственности за легко раздаваемые обещания – она замыкалась и глядела в сторону, и у него бессильно опускались руки от тщетности своих стараний.
Противоположность их характеров, полярность мнений, неизбежно скрещиваясь в одной точке, высекали пламя.
И этим пламенем была любовь…
* * *
В ожидании, когда полковник заговорит о деле, Бицкий вышел провожать его до коляски. В том, что дело будет серьезным, он уже не сомневался. Не станет же занятой столичный человек ездить к нему ради удовольствия отобедать.
Но полковник вдруг понес такую чушь, что темный ток крови прихлынул к апоплексическим щекам почтенного пана Михала.
Преградив дорогу, Ольбромский встал перед ним навытяжку, как на плацу, щелкая каблуками на хрустком гравии и удерживая на сгибе локтя форменную фуражку. Пан Михал внутренне был готов к тягостному выяснению отношений по поводу Мадлен и заранее был настроен к капитуляции – перед Ольбромским ему не выстоять, но что такое тот спорол насчет Розали? Пьян? Не от наливок же…