На суше и на море - Збигнев Крушиньский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я прибавил шагу, сосредоточился и начал всматриваться так пристально, с таким напряженным вниманием, будто объект моих наблюдений лежит на стекле под микроскопом. Я находился на боковых улицах за границами того, что считается центром. Исчезли магазины, и цветочные и всякие другие, газетные киоски и палатки с жареным мясом, голуби и те реже опускались сюда, даже им нечего было здесь делать. Я шел вдоль старых домов, покрытых заплатками штукатурки. Рядом с дверями, некогда богато украшенными резьбой с растительными мотивами, запертыми, но чаще забитыми фанерой, плоской, без орнаментов, если не считать следов от пинков, виднелись домофоны, ряды металлических кнопок, спрятанные под пластиковым козырьком, чтобы дождь не вызвал жильцов из дома в такую погоду, когда и собаку не выгонишь. (Собаки тем временем обосновались на месте, оставшемся после газона и обозначенном растоптанной табличкой, осторожно обнюхивали друг друга, крутились, одна явно стремилась к совокуплению, вызывавшему в другой отвращение, вот почему она скалилась и рычала.)
Где я находился? По идее, должен был дойти до парка. Взглянул на часы, вижу — стоят. На мгновение и я остановился, приложил ухо к циферблату. Не тикало. Постучал пальцем, секундная стрелка двинулась, но через пять секунд снова остановилась. На улице не было никого, у кого можно было бы спросить который час. Я подбежал к первой подворотне. Сначала я зачем-то стал искать фамилию, как будто, во-первых, знал часовщика, во-вторых, знал, что он именно здесь живет, в-третьих, что в рабочее время находится дома. Не иначе должно было иметь место исключительное стечение обстоятельств. В конце концов я нажал кнопку возле фамилии Кобздей (привожу ее здесь в несколько измененном звучании). «Извините, — сказал я, — за беспокойство, не подскажете, который час». — «Я те бля дам час», — рявкнул разбитый домофон. А стало быть, не только я, неожиданно лишенный меры, недобрым словом поминал время. Когда я отходил, что-то плеснуло на тротуар, обрызгав мне брюки, не страшно, всего-то на одной штанине несколько капель, высохнет, не останется следа.
Из-за угла вышла девчушка и, подпрыгивая, направилась прямо ко мне. На момент я испугался, что она приняла меня за кого-то другого, соседа или дядю, которого давно не видела, что бросится ко мне в объятья, прижмется и будет ждать ласки, на которую я не был горазд. Я предусмотрительно отошел в сторонку и, когда она приблизилась на полтора метра, спросил громко, но тактично:
— Не знаешь, детка, который может быть час?
— Точно не знаю, но, наверное, около десяти, — сказала она и побежала дальше, подпрыгивая теперь так, чтобы не наступать на стыки тротуара, у которого их было больше, чем планировалось изначально, потому что плиты во многих местах потрескались и раскрошились.
Наверное, около, десяти — три слова застучали у меня в голове. Спокойно! Даже если добавить четверть часа — я предпочитал иметь запас — оставалось полчаса до начала заседания и целый час до моего выступления, рассчитанного на двадцать минут (я не собирался вопреки существующим правилам растягивать его за выделенный мне лимит, когда все зевают и мечтают о кофе и сигаретах, и можно было бы сказать что-нибудь, поиздеваться, пройтись в чей-нибудь адрес, умножить исключающие друг друга примеры, взывающие к отмщению, а зал и так поддакнет, молча, ибо все мечтают только о кофе и писсуаре, и лежащих в нем намокших бычках, выкуренных каким-то другим счастливцем курильщиком). К этому следует добавить так называемую «академическую четверть часа», ничего не начнется до одиннадцати, не поэтому ли начало объявлено на без пятнадцати одиннадцать, чтобы потом демонстративно начать с пресловутой пунктуальностью? По-хорошему, я мог бы еще вернуться в гостиницу и принять душ — я чувствовал, что начинаю противно потеть, а дезодорант — смешиваться с одеколоном, к сожалению, другой марки, а если прибавить ходу (и я ощущал это все острее), то не хватит обоих вместе.
Я мог бы взять такси, попросить его подождать у гостиницы, а потом подъехать к Факультету с парадного входа, а не как я планировал с заднего, со стороны откоса. Я поогляделся по сторонам, ни намека на реальный транспорт. Автомашины стояли припаркованные в 3/4 на тротуаре, некоторые очень давно, о чем свидетельствовал слой пыли и экскрементов, значительно превышающий толщину кузовной жести. (Голуби постарались, значит, и сюда они добрались!) Некоторые стояли под чехлами, так что не узнаешь ни года выпуска, ни марки, разве что по колесам, если видны и с фирменным колпаком, хоть может случиться и такое, что и колпак будет неродной, ложный, специально поставленный для отвода глаз.
Сейчас я шел быстрым ровным шагом, будучи уверен, что вот-вот окажусь в парке, еще одну, самое большее две улицы пересечь. В городе, разделенном на кварталы с правильными углами, невозможно потеряться, даже если нет пронумерованных улиц и проспектов, создающих с ними алгоритм, а табличка с названием, которое я уже долгое время высматривал, или такая, что ее вообще нельзя прочесть — потому что краска слезла и на имя патрона улицы указывает только окончание родительного падежа, не исключено, что ошибочное, оказывающееся после детального анализа суффиксом — или вообще нет таблички и угол дома отмечен двумя продолговатыми заплатками, — чуть более темные следы, оставшиеся на месте снятых синих металлических табличек на серой отслаивающейся штукатурке, поджидают друг друга из-за угла с обеих его сторон на одинаковой высоте и охраняют свои владения, как сфинксы. Названия не столь важны, имена собственные, непереводимые и с трудом поддающиеся изменению по падежам — в просвете улицы я уже видел безлистные кроны, расходящиеся во всех направлениях, как на рисунке в блокноте, лежащем у телефона. В соответствии с планом я приближался к парку.
Вышло солнце, сначала робко, показалось в узкой щели между облаками, потом все смелее осветив противоположную сторону улицы, северную, а потому я, чтобы не оставаться в тени, перешел на другой тротуар, хотя всего-то оставалось пройти десяток-другой метров, после чего мы сразу попадаем в парк, на свободное пространство, разбавленное редкими деревьями и в это время года просвечиваемое насквозь. Там мы повернем на юг, под солнце и, слегка прищурив глаза, минуя ребятишек из детсада, которые всегда, сколько раз случалось мне там проходить, катаются на карусели и пищат вместе с видавшим виды кругом; минуя небольшой памятник — к стыду своему должен признаться, что так и не проверил, кому он был поставлен, впрочем, еще до войны, может даже до первой, довольно старый, чтобы сохраниться в целости, — оставляя по правой стороне беседку, где пьяницы устраивают вакханалии и где стекло, втоптанное в аллейки, хрустит под подошвой, прогулочным шагом доходим до университета, до первых строений, занятых администрацией, которая разрастается за счет студентов, отсылаемых в дальние районы города, чуть ли не в деревню, которую теперь называют кампусом, чтобы было чище и мудреней.
Когда я, скача между автомашинами, преодолел последнее препятствие, а точнее сказать — магистраль, в которую преобразилась некогда тихая, насколько помню, улица, я почувствовал себя покорителем. Я оказался у цели путешествия без посторонней помощи — без помощи Кобздея с третьего этажа или таксиста, слишком занятого, чтобы заехать за мной (а еще раньше я отверг предложение пани из союза, которая непременно хотела прислать за мной машину). Я стараюсь быть самостоятельным и не терять контакт с миром, особенно на закрытых заседаниях, когда нас отгораживают и мы крутимся по короткой орбите среди нескольких фамилий, уставившись в приколотую к лацкану навеску, которая велит владельцу подписать пиджак, несмотря на то, что портной раз уже подписал его.