Шесть дней любви - Джойс Мэйнард
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Слушай, он впрямь вас пытал? — спросил едва знакомый парень, когда мы столкнулись на пороге душевой. — Твоя мать была сексуальной рабыней?»
В глазах девчонок злоключения сделали меня сексапильным. Однажды Рейчел Маккэн, долгое время царившая в моих фантазиях, подошла ко мне в раздевалке, когда я собирал книги, чтобы скорее сбежать домой.
«Хотела сказать, что считаю тебя очень храбрым, — начала она. — Если захочешь об этом поговорить, не стесняйся, я выслушаю».
Я наконец удостоился внимания девочки, о которой мечтал со второго класса, но теперь хотел лишь покоя — вот одно из многих последствий того праздничного уик-энда. Именно тогда стало понятно, почему много лет назад мама решила просто сидеть дома. Только у меня такой возможности не было.
Примерно в это же время мама перестала выписывать газету, но я ходил в библиотеку и следил за судебным процессом. Если мама и поняла, почему ей так и не предъявили обвинения, то никогда об этом не заговаривала, а сам я эту тему не поднимал. Пожелай окружной прокурор призвать ее к ответственности, он без труда заполучил бы показания Эвелин (опросить Барри никто не подумал бы). Из ее слов последовало бы, что на протяжении шести праздничных дней мама не находилась под давлением и против своей воли не делала ничего, разве только за Барри присматривала.
Я понял куда больше, чем можно ждать от тринадцатилетнего. Фрэнк заключил сделку. Полное признание и содействие следствию в обмен на гарантии, что нас с мамой не тронут. И нас оставили в покое.
Фрэнку дали десять лет за побег и пятнадцать за попытку похищения.
«А ведь через восемнадцать месяцев подсудимого ожидало условно-досрочное освобождение, — напомнил прокурор. — Впрочем, мы имеем дело с преступником, не контролирующим свой больной разум».
«Я ни о чем не жалею, — признался Фрэнк в единственном письме, которое мама получила после оглашения приговора. — Если бы не выпрыгнул из окна, никогда не встретил бы тебя».
Как склонный к побегу, Фрэнк считался особо опасным преступником, которому надлежало отбывать наказание в исправительном заведении строгого режима. Сперва его отправили на север Нью-Йорка, где мама попыталась с ним увидеться. Она поехала туда, не убоявшись расстояний, и уже на месте узнала, что Фрэнк сидит в одиночке. Потом его перевели куда-то в Айдахо.
После этого руки у мамы долго дрожали так сильно, что она не могла даже открыть банку супа «Кэмпбелл». Опекунские права она передала папе добровольно. Прежде чем переехать в дом, где мне предстояло жить с ним, Марджори и их детьми, я заявил маме, что никогда ее не прощу. Но я простил. Мама могла бы припомнить мне поступки в сто раз ужаснее, но она их простила.
Итак, я перебрался к папе. Точнее, к нему и Марджори. Как и ожидал, нам с Ричардом купили двухъярусную кровать, чтобы мы уместились в его комнатке. Внизу расположился Ричард.
Ночами, лежа на верхней кровати, я больше себя не трогал. Я обожал это новое таинственное ощущение, но теперь считал, что сердца разбиваются из-за него и всех его спутников — шепота и поцелуев во тьме, судорожных вздохов, звериного крика, который я ошибочно списал на боль. Из-за дикого стона Фрэнка, такого восторженного, словно земля разверзлась и мир залило море света.
Все начиналось с соприкасающихся тел, со скользящих по коже рук. Поэтому я держал руки по швам и смотрел на кусочек потолка над моим узким ложем, на Альберта Эйнштейна, показывающего язык. Пожалуй, Эйнштейн — умнейший человек на свете. Он знал, что жизнь — сплошной абсурд.
Теперь в стену били по утрам, около половины шестого, — это моя сестренка Хлоя (я наконец прочувствовал, что она моя сестра) возвещала миру о начале нового дня.
«Возьмите меня на руки, скорее!» — требовала она, хотя и без слов. Со временем именно я начал ее брать.
Марджори очень старалась. Она же не виновата, что я ей не сын. Кроме того, я олицетворял нечто ненормальное в совершенно нормальной жизни, которой они с папой желали для себя и детей. Она не слишком меня любила, а я отвечал ей взаимностью — полная справедливость.
С Ричардом мы поладили на удивление легко. Вопреки различиям — я мечтал жить в Нарнии, он — играть за «Ред сокс» — у нас было нечто общее. У каждого вне того дома жил один из родителей, человек, чья кровь течет в наших жилах. Что стало с его отцом, я понятия не имел. Только в тринадцать уже понимаешь, что боль и тоска многолики.
Отец Ричарда, как и моя мама, когда-то держал новорожденного сына на руках, смотрел в глаза своей второй половине и думал, что они пойдут по жизни рука об руку. Не получилось, и от этого у нас обоих камень на сердце, как у любого ребенка, родители которого живут порознь. Где бы ты ни жил, всегда есть другой дом, а другой родитель всегда зовет: «Иди ко мне! Вернись! Вернись!»
Первые несколько недель, казалось, папа не знал, что мне сказать, и зачастую просто отмалчивался. Я слышал, что готовятся документы, что в суд подается заявление о том, как безответственно мама относилась к своим родительским обязанностям, особенно в свете последних событий. Однако надо отдать отцу должное, он ни словом об этом не обмолвился. Я выяснил все из газет.
Спустя пару недель после переезда к папе и Марджори — примерно тогда же я решил не отбираться ни на лакросс, ни на футбол — папа задумал велосипедную прогулку. В некоторых домах («в семьях» не говорю сознательно, потому что я не считал нас семьей) такое в порядке вещей, но мой папа прежде не признавал спорт без счета, наград, победителей и проигравших.
Когда я напомнил, что мой велик сломался два года назад, папа купил мне новый, горный, с двадцатью одной скоростью. Себе он тоже купил. В тот уик-энд мы вдвоем отправились в Вермонт — дело было осенью, когда листва потрясающе красива, — проехали несколько городов и заночевали в мотеле у реки Сакстонс. Большой плюс путешествий на велосипеде в том, что, когда крутишь педали, не до разговоров. Особенно на бесконечных холмах Вермонта.
Тем вечером мы остановились в ресторанчике, где здорово жарили ребрышки. Ели почти молча, но, когда официантка принесла кофе, в папе что-то изменилось. Поразительно, но он напомнил Фрэнка — в момент, когда мамин дом оцепила полиция, заорали в громкоговорители, а над самой крышей закружил вертолет. Казалось, времени у него в обрез: сейчас или никогда. Почти как Фрэнк, папа сдался, ну, образно выражаясь.
Он заговорил на тему, которую прежде не затрагивал, — о маме. Не о том, что ей пора найти нормальную работу, и не о том, в состоянии ли она обо мне заботиться: в данном случае сама ситуация подсказывала, что не в состоянии. Папа заговорил об их молодости.
— Это было чудо, а не девушка! — воскликнул он. — Веселая, красивая, а как танцевала! Такое только на Бродвее увидишь.
Я молча ел рисовый пудинг, точнее, выбирал изюм. На папу не смотрел, но ловил каждое его слово.
— Наша поездка в Калифорнию — счастливейшая пора моей жизни, — признался он. — Денег не хватало. Мы частенько спали в фургоне, но однажды в Небраске сняли в мотеле номер с кухонькой и приготовили спагетти. Откуда нам, провинциалам, было знать правду о Голливуде? Впрочем, Адель, когда служила официанткой, познакомилась с женщиной, которая в свое время танцевала у Джун Тейлор и участвовала в «Шоу Джеки Глисона». Та женщина дала твоей маме телефон и велела при случае разыскать ее. Вот мы и решили связаться с танцовщицей Джун Тейлор. Когда позвонили, ответил ее сын. Саму танцовщицу уже отослали в дом престарелых чуть ли не со старческим маразмом. Знаешь, что сделала твоя мать? Потащила меня ее проведать. Даже печенье купила.