Рукопись, найденная на помойке - Инна Шолпо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не стоит, конечно, толковать эти сны слишком буквально, напрямую, но иногда мне кажется, что я затеяла какую-то безнадежную тяжбу со временем. Мне совсем не хочется стать молодой – той молодой, какой я была, например, в восемнадцать лет. Слишком глупой и наивной я была, слишком много страхов мешало мне в жизни: страх чужой оценки, беременности, косых взглядов… Слишком серьезно я относилась к тому, что нужно воспринимать легко. Сейчас мне гораздо легче, я стала похожа на воздушный шарик. Но вот только никто уже не оценит ни мою мудрость, ни мой опыт, ни мою свободу. И сил… сил осталось так мало!
А еще… еще меня тревожит это письмо. Я нашла его, выгребая из маминого стола старые бумаги. Оно было написано маминым почерком, который я хорошо знала – круглые, мягкие буквы, похожие на саму маму. Нашла давно, но почему-то полгода не решалась ни выкинуть, ни прочесть.
«Солнышко, родной мой!
Обнимаю тебя и целую нежно-нежно. В конце письма это всегда бывает с грустью, как при расставании, а мои поцелуи пусть будут и нежными, и радостными, как при встрече. А теперь у меня к тебе просьба: ты не читай этого письма, я прочитаю тебе его сама, а ты послушай. Я буду говорить тихо-тихо, почти шепотом, но ты ведь совсем рядом, ты услышишь, верно?
Так вот, солнышко, у меня есть к тебе одна просьба. Сейчас ты живешь, конечно, хорошо, и не так часто вспоминаешь обо мне, о нас. Боже сохрани, у меня нет никаких претензий: всё правильно, всё на своих местах. Но мне очень бы хотелось, чтобы один день в году был моим (по-моему, это не так уж много), чтобы в этот день ты думал обо мне, вспоминал, и вспоминал не только события, но, главное, те чувства, которые были. И я выбрала такой день. Я не знаю, какого числа это будет, но пусть это случится тогда, когда ты увидишь первый снег наступающей зимы.
Возможно, ты увидишь эти первые летящие снежинки, когда будешь на улице, – тогда подставь им своё лицо. Они будут падать и тут же таять, и, может быть, ты представишь мои поцелуи… ах, нет, ведь мои губы «были всегда такими теплыми, даже на морозе зимой». Ну, тогда значит, твое лицо просто стало мокрым от моих слёз.
Я не знаю, когда был первый снег в прошлом году, может быть, мы даже были в этот момент вместе, но просто не обратили на это никакого внимания. Но зато, когда я хочу вспомнить, каким хорошим ты бывал со мной, я часто вспоминаю нашу прогулку зимой к Зимней канавке. Тогда шел снег (конечно, не первый). Снежинки искрились на твоей пушистой шапке и даже на ресницах, и лицо твоё светилось улыбкой, и в нем было тоже что-то от этих снежинок. А всюду были какие-то дворники, и поцеловаться было очень трудно. А потом мы остановились в нише, возле самого того места, где бросилась в воду Лиза, но мой Герман был со мной и мне было очень хорошо. Я помню чувства свои, совсем особенные, когда лицом к лицу, когда ты совсем рядом, когда казалось, что за миг счастья можно отдать всё, не так уж часто это случается.
А еще снег падал густыми хлопьями, когда мы пошли с факультета по набережной и через Тучков мост. Я вспоминаю, как стояли мы у Невы против Юбилейного, и поцелуи с привкусом снега (только по форме, не по содержанию), и церковь, в которой шла служба, показавшаяся мне тогда чем-то знаменательным и особенным, как будто что-то объединяло нас навечно.
Шел снег и тогда, когда улетал ты от меня в январе, когда я была твоей «единственной» и очень-очень любимой. Я запомнила тебя на фоне бесконечных снежинок, кружащихся в свете фонарей, а ты все убегаешь и возвращаешься и целуешь меня без конца на удивление окружающей публике. Я не знала тогда, что таким я тебя вижу в последний раз, а потому даже не плакала, а улыбалась: мне же было очень приятно, что я так любима тобой.
А может быть, проснувшись однажды утром, ты просто поймешь, что ночью выпал снег. Ты подойдёшь к окну, посмотришь на то, что осталось от этих первых, робких снежинок и будешь думать обо мне. Ты скажешь жене: «Доброе утро, дорогая!» Она нальет тебе кофе, а ты вспомнишь, как часто его наливала тебе я. Ты вспомнишь, что когда-то ты мысли о счастье своём связывал со мной. Они, конечно, были нелепыми, теперь они тебе кажутся даже неправдоподобными (да могло ли это когда-нибудь быть!), но в них было что-то особенное, необычное, из них не вышло ничего плохого, а потому можно вспомнить о них без неприязни, а скорей наоборот. Ты всё равно будешь думать обо мне в этот день, а ночью я тебе обязательно приснюсь.
Прости за кляксы… да, это слёзы. Я всегда была такой плаксой…
Ты…»
На этом кончался первый листок, а продолжения мне найти не удалось.
Кому было адресовано это письмо? Почему оно оказалось в маминых бумагах: она его так и не отправила или же попросила адресата вернуть ей? Зачем хранила столько лет? Кто теперь знает!
Читая это письмо, я рыдала в голос, как уже давно никогда не рыдала, с подвыванием, по-бабски. Почему? Конечно, оно было грустным, местами душещипательным, но, в конце концов, это даже не литература, а просто дела давно минувших дней. Давным-давно мама кого-то любила, но бумага с тех пор пожелтела и потерлась и чернила выцвели. Судя по всему, в тот момент она уже была замужем и не думаю, что хотела стать женой этого человека, который почему-то представился мне совсем молодым, моложе ее. Она прожила с отцом долгую счастливую жизнь, а тот, кого она любила, по всей вероятности, сначала уехал куда-то далеко (может, это был ее студент или аспирант с их кафедры, который вернулся в родной город), потом разлюбил, встретил кого-то, женился… Мужчины не больно-то способны долго любить на расстоянии. Всё это, конечно, печально, но не могло бы вызвать у меня такие рыдания. Так не плачут о других, только о себе.
Возможно, это покажется невероятным, но, читая, я испытывала странное ощущение, словно нашла свое собственное старое письмо, словно все эти слова написаны мной и рассказывают мою и только мою историю. Нет, я ни с кем не целовалась возле Зимней канавки, никого не провожала на самолет, но… Это был мой стиль, мой язык слов и мой язык чувств. Читая, я слышала свой голос, свои интонации. Я видела снег… да. Я видела трамвайную остановку на восьмой линии Васильевского острова, мальчика в лохматой ушанке, который провожал меня вечером до трамвая, и снег, снег – огромными медленными хлопьями, – и взгляд из-под длинных пушистых ресниц, на одной из которых повисла снежинка. Я вспомнила, как потом рисовала гуашью его портрет – его лицо, выступающее в свете фонаря из ночной темноты, и снег, снег, и как потом накладывала мазки белой гуаши, которой рисовала снежинки, все чаще и чаще – пока они не скрыли лицо. Потом вспомнила другой зимний вечер, тоже темный и снежный. Другого мальчика… нет, конечно, уже мужчину – мальчиком он был только для меня. Он был моложе меня, я была замужем… Помню, как мы сидели в кафе возле театра, как вышли потом на улицу под падающий снег и медленно направились к ближайшему скверу. Там стоял бронзовый памятник великому композитору, грустный, одинокий, с сугробами на плечах и на голове. Деревья тоже печально согнулись под тяжестью снега. Мне было холодно, но мы стояли и стояли там, за памятником, не размыкая рук и почти не разнимая губ. А когда промерзли так, что находиться на улице было уже невозможно, зашли в пустой магазинчик и долго разговаривали о пустяках, стоя возле прилавка, пока скучающая продавщица не сказала: