Грань - Михаил Щукин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Стоять! Башку продырявлю!
У стены склада Степан увидел Сергея Шатохина. В опущенных руках он держал двустволку, но держал так уверенно и свободно, что было ясно – может вскинуть ее и выстрелить в любой момент. Юрка пошатывался и цеплялся рукой за забор. Мужичок сидел на корточках и зажимал кепкой половину лица.
– А ну к забору! Быстро!
Парни подчинились. Теперь они стояли рядышком, все трое. Степан отошел в сторону и глянул. Лица у парней были ошарашенно-растерянными, как у ребятишек, которые напакостили, а их в этом уличили. Прицыкни Сергей твердым голосом, они, как ребятишки, попросят прощения и пообещают, что драться никогда не будут. И если бы сшибли Степана с ног, если бы втоптали его в землю и запинали до смерти, они бы и тогда попросили прощения и пообещали бы, что больше драться не будут. А ведь будут, будут, уроды! Вот в чем загвоздка!
Возле склада – как из-под земли вылупился! – маячил Бородулин. В комнатных тапочках, в армейских галифе и в клетчатой рубахе. Шею Степану щекотало чем-то теплым. Он лапнул ладонью – кровь. Да, крепко помяли. Юркины разбитые губы дернула едва заметная ухмылка. А ведь знает, уверен, сукин сын, что Степан под ружьем их бить не станет.
Возле склада уже собиралась толпа. Набежали на выстрел.
– Уматывайте отсюда. Еще раз попадетесь – покалечу.
Все трое полезли через забор, чтобы не идти мимо Сергея с двустволкой и мимо набежавших людей.
– А ты, чудо горохово?! – Степан наклонился над мужичком.
Тот натянул кепку на голову, сунул руку под засаленный пиджак, поднял на Степана глаза, полные коровьей тоски, вытащил пустую бутылку – чуть-чуть плескалось на донышке.
– Вот… разлилась… я ее под ремень засовывал, а затычка из газеты, выскочила…
Обремканные полы пиджака разъехались, и стало видно, что мотня у штанов мокрая. Густо разило сивухой. Степан едва сдержался, чтобы не шарахнуть мужичка бутылкой по голове. Плюнул и пошел прочь.
Сергей, переломив двустволку, деловито вытаскивал неизрасходованный патрон. Степан подождал его, и они прошли мимо молчаливо стоящих малиновцев. Бородулина среди них не было, как появился, так и исчез, будто под землю канул.
– Зайдем ко мне, – предложил Сергей. – Умоешься, а то как баран недорезанный.
Лицо саднило и жгло. Степан долго плюхался под умывальником, осторожно трогал пальцами вздувшиеся губы и набухающие подглазья. «Отделали, как радуга засияю. Из-за чего? Из-за бутылки самогона. Нет, надо было его по кумполу треснуть».
– Садись, лечить буду. – Сергей вынес из дома пузырек с йодом и солдатский ремень. – Шрамы боевые смазывать. Бодяга где-то была, не нашел. Держи вот пряжку.
– Ты как услышал?
– Продавщица из магазина выскочила, заблажила… Да, полный натюрморт. – Сергей закончил лечение и улыбнулся, стараясь скрыть свою улыбку. Это было на него так не похоже, что Степан удивился:
– Ты чего? Чего лыбишься?
– Да вот… Учит нас жизнь, глядишь, и научит. Они тебя, Степа, и в дому достанут, если захотят, никуда не спрячешься. – Сергей перестал улыбаться, отвердел лицом и жестко, хрипловатым голосом выговорил: – Я, Степа, как погляжу на эту жизнь, и все вот так шарю, автомат ищу… Понимаешь?! После того – я не могу на такую жизнь смотреть! Не могу! А, черт! Помолчу я, Степа, а то материться начну…
В ограду влетела Лида с остановившимися глазами. Мужики, не сговариваясь, наперебой стали ее успокаивать.
Степан выпихивал малиновскую жизнь в двери, а она, лихо крутнувшись, настырно лезла в окно. Лохматая, непричесанная, поворачивалась то одним, то другим боком и кричала: погляди-ка на меня, полюбуйся. Деваться некуда, приходилось глядеть и любоваться. Была она совсем не такой, какой представлял ее Степан, когда ехал сюда. Да и приехав, он еще бродил по воспоминаниям прежней жизни, какую помнил по детству и которая, оказывается, давно уже канула, а вместо нее народилась новая. Странная жизнь… Шляется по деревне с дружками Юрка Чащин, их боятся, за версту обходят, изредка, правда, бьют, но они вытрут красные сопли – и но новой, да ладом. Мужики в деревне стали другими, даже на вид. Сморщились, выцвели раньше времени, словно их подолгу стирали и полоскали, как старые тряпки. Средь белого рабочего дня собираются у магазина, рассаживаются кто на лавочке, кто на корточках, ждут, когда начнут торговать водкой. Ни хохота, ни соленых баек, ни подначек, без которых не обходились раньше мужицкие сборища, – ничего этого нет. Сидят, курят, лениво, через силу, перебрасываются какими-то словами, а сами не спускают глаз с двери магазина. Потом накупят бормотухи, нахлебаются, разбредутся, попадают спать, а утром все начинается сызнова. Мужиков двадцать в Малинной вообще нигде не работали. Не работали, но пили, потому что, как сказал однажды Степану Гриня Важенин: «Чего в Малинной не жить? Была бы рыба, а водки найдем».
С ранней весны и до поздней осени мужики эти браконьерили на реке и продавали рыбу, кто-то драл еще ветловое корье, кто-то собирал и сдавал в заготконтору грибы и ягоды – на прожитье хватало. «Блатату», как называли их в Малинной, вызывали в сельсовет, строжились, грозились посадить за тунеядство. Но «блатата» дело знала туго. По поздней осени они потихоньку расползались и пристраивались в кочегарку, сторожем, грузчиком в сельпо, а больше всего в шараги. Алтайские колхозы заготавливали зимой лес в Малинной и набирали бригады из местных. Лучше и не надо – ребята в шараге свои, а начальство далеко, за Обью.
Такая вот жизнь шла нынче в Малинной.
И едва ли не каждый день удивляла.
Выбрав время, Степан отправился за облепихой, чтобы сделать хоть какой-нибудь запас на зиму. Но, не доплыв еще на лодке до облепишника, поднял случайно глаза и заморгал – старой избушки бакенщика не было. Подгреб к берегу, осыпая яр и хватаясь за вислые корни ветел, поднялся наверх – избушки не было.
Вместо нее валялись обгоревшие бревна, угли, головешки – все уже было остылым, холодным, и на всем лежал, раскрашивая черноту, палый лист. Но лежало его немного, потому как лететь особо ему было неоткуда. Ветлы, окружающие поляну, белели голыми стволами. Кора с них была содрана. Оставалась она только у комля, сантиметров тридцать – сорок от земли, да кое-где на верхушках. Ободранные деревья белели не только вокруг поляны, но и дальше, в глубине забоки. Обдирали их нехитрым образом: делали на комле заруб, отковыривали ленту от ствола и дергали до тех пор, пока длинный, влажный изнутри ремень не сваливался на землю. Связывали эти ремни в пучки, пучки сушили и сдавали в заготконтору. Платили за корье хорошо.
Ветер разбойно посвистывал в голых верхушках. Под его посвист было не по себе смотреть на изуродованную забоку. Было и не стало. Стояло и слиняло. Незачем больше сюда приходить – на пустом месте ни о чем не вспомнишь.
Совсем недавно лежал он здесь на своем пиджаке, брошенном на мягкую траву, по лицу невесомо скользила тень ласточки, и блаженно думалось, что смысл жизни очень простой – корми своих птенцов, живи и радуйся… Где теперь ласточка, успела ли улететь? А птенцы? От гнезда и следа не найти. Степан пошарил вокруг глазами и в пожухлой, притоптанной траве увидел топор. По остро отточенному лезвию мелкой капелью брызнула ржавчина. Значит, тоже с лета лежит. Обронили и не нашли. Поднял его, ухватил за ловкое, отполированное топорище. Знатный инструмент, и потрудился он в забоке ударно. Гектара два, пожалуй, выпластал. Прихватив топор, Степан спустился вниз, под яр. Больше ему делать здесь было нечего.