Сестра Зигмунда Фрейда - Гоце Смилевски
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А все-таки, — обратилась я к брату, чувствуя, как по моему телу пробегают мурашки от увиденного, — посмотри на эту картину — не это ли величайшая трагедия, когда мать наблюдает за смертью собственного сына?
Брат молчал. Я протянула руку к полотну, к глазам матери, стоявшей рядом с умирающим сыном, к распятому телу, испускавшему последний вздох под взглядом той, которая его родила.
— Спасение и воскресение — это разрушение трагического или просто утешение? — спросила я, все еще держа руку перед изображением матери и сына.
— В этом мире нет справедливости. Никакое наказание не сможет искупить несправедливость, потому что прошлое нельзя изменить, и те, с кем поступили несправедливо, не вернут утраченное. Даже если в каком-то другом мире справедливость восполнит то, что было утрачено здесь, если там пострадавшим вернут то, что они утратили, это не будет возвращением жизни, а всего лишь утешением. То, что было утрачено в одно мгновение, никогда не восполнится, потому что утраченное было необходимо только тогда, когда исчезло. Так что, даже если существование продолжается в другом мире, после смерти здесь, это существование в том, другом мире будет всего лишь утешением. В материальном мире все — одна великая несправедливость, а так как мы не знаем, будем ли существовать в другой реальности, в каком-то утешительном существовании, единственное утешение в этом мире — красота. — Брат улыбнулся. — Хоть это и не точно, но звучит красиво: красота — единственное утешение в этом мире.
Я убрала руку от изображения человека, истекающего кровью на кресте, и его матери, безутешно смотревшей на него. Я прижала руку к груди, и мы продолжили вглядываться в эту красоту, в это утешение.
Иногда мы с Кларой ходили к людям, которым она предлагала утешение — помогала женщинам, преследуемым мужьями, сиротам. Ее брат зарабатывал достаточно, чтобы прокормить всю семью, и она больше не должна была продавать цветы на городских кладбищах. Она посвятила всю себя заботе об униженных, пыталась внушить им мысль о борьбе за права. Клара ходила по фабрикам и подбивала работниц требовать сокращения рабочего дня и повышения заработной платы, а фабриканты нанимали людей, и те избивали ее до такого состояния, что потом она несколько дней лежала без сознания, а поднявшись, снова шла на фабрики и собирала работниц, а ее снова били.
Она ходила в прядильные и ткацкие цеха и убеждала женщин присоединиться к ней в борьбе за права, которыми пользовались мужчины: за избирательное право, за разрешение участвовать в политической жизни. А ее забирали в полицию. Она сидела в одиночной камере, пока брат не добивался ее освобождения. Ее фотографии появлялись на страницах газет под словом «анархия». Клара была заметна за счет своей простоты — вместо аккуратных причесок того времени ее волосы были коротко подстрижены, вместо кружевных платьев, обшитых бантами, искусственными цветами и лентами, она — первая женщина в Вене — носила брюки. Так люди узнавали ее на улице, кидались в нее грубыми словами и камнями, плевались. Чем больше она боролась за доверие женщин, тем быстрее лишалась его. Удары оставляли свой след: она утрачивала ясность глаз и уверенность голоса, слова дрожали у нее в горле, взгляд не задерживался на одной точке, а будто бежал от того, на что она смотрела. И тело ее больше не двигалось так уверенно, как когда-то: она передергивала плечами, ее голову клонило к земле. Она походила на побитую дождем птицу.
Иногда я брала Клару с собой, когда шла в больницу к брату, и она не спорила с ним, как раньше, только расспрашивала его о том, как помогают женщинам, которых без причины насильно помещают в сумасшедший дом. Достаточно женщине вступиться за свои права в браке, муж объявляет ее безумной и лишает свободы; достаточно сестре заявить право на собственность после смерти родителей, и братья отправляют ее в сумасшедший дом. Сумасшедшие дома, утверждала Клара, переполнены нормальными женщинами: нет ничего проще отцу, мужу, брату или сыну объявить любую женщину опасной для себя и окружающих, и она проведет остаток жизни в лечебнице для душевнобольных. Она спрашивала его совета — как можно повлиять на ситуацию, а он говорил, что ничего нельзя изменить. Она продолжала ходить по сумасшедшим домам, дискутировать с докторами, и кто-то из них в ответ цитировал Ницше: «Если слишком долго заглядывать в бездну, однажды бездна может заглянуть в тебя».
Я все реже видела Клару. Она больше не бывала в больнице, редко посещала Сару, когда же приходила ко мне, мама всегда находила для нее грубое слово, и она не чувствовала себя желанной гостьей. Я могла сопровождать ее туда, где она призывала к бунту во имя равноправия мужчин и женщин, богатых и бедных, но не обладала ее храбростью и не была настолько безумна. Я присоединялась к ней там, где было безопасно, — в домах для женщин, преследуемых мужьями, и в детских приютах.
Иногда я навещала Зигмунда во время его рабочего дня, и тогда он водил меня по больнице, по палатам пациентов. Там, на больничных койках, я видела сотни лиц, но запомнила только одно. Первый раз я увидела это лицо утром раннего лета; мы с братом вошли в палату, и я посмотрела на молодого человека, лежащего в постели. Трепетание его век, подергивание губ и ноздрей говорили о том, что он спал. Потом я повернулась к брату и заметила улыбку, озарившую его лицо, когда он взглянул на меня. В тот миг он понял, что я хочу знать все о человеке, спящем в этой постели, и потому рассказал мне все, что знал о нем.
Его звали Райнер Мендельсон, он не страдал от какой-то определенной болезни, просто был обессилен. Он родился в Мюнхене, жил там же, имел квартиру и в Вене, но большую часть времени тратил на путешествия из-за меланхолии.
— Не из-за своей меланхолии, — засмеялся мой брат и продолжил говорить тихо, чтобы не разбудить спящего: — А ради изучения меланхолии.
Брат был уверен, что Райнер Мендельсон пошел неверным путем — всем уже давно было ясно, что меланхолию следует рассмотреть с точки зрения медицины, а молодой человек, спящий на больничной койке, искал точки меланхолии, в которых пересекались мифология, философия, теология, астрология и искусство. Это было все, что брат знал о Райнере Мендельсоне, — всего несколько слов, которые открывали целый новый мир.
На следующий день мы с братом снова пришли в палату, где лежал молодой человек. Он смотрел на окружающий мир так, как смотрят на картину, будто каждое мгновение осознавал, что ничего в этом мире не появляется случайно, будто постоянно осознавал, что все создано, все имеет свой порядок и свою причину и все случается только один раз. Поэтому с самого начала мне хотелось быть поближе к этому взгляду, не отгораживаться от него, этот взгляд жаждал увидеть все, пережить все и познать все.
Было лето. Мои родители всегда проводили его на курорте в Гаштайне, а я часами сидела у кровати Райнера. Он был настолько истощен путешествиями, что в день, когда я назвала ему свое имя, едва мог связно говорить. О себе я сказала, что довожусь сестрой доктору Фрейду и часто навещаю его тут, в больнице. Райнер рассказал мне, что путешествует и изучает меланхолию, он хотел поведать мне что-нибудь и о ней, но был слишком уставшим, чтобы пытаться выразить свои мысли, и просто прочел несколько стихотворений Джона Китса, что-то о боли и тоске.