Сестра Зигмунда Фрейда - Гоце Смилевски
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тогда идем в парк, — отозвался мой брат, и Сара положила книгу на кровать.
На коляске Ауэрбахов мы доехали до Аугартена. Брат придерживал Сару под правую руку, а я — под левую. Весна была в самом разгаре, и мы шли по парку, словно пробираясь сквозь сплетенный из рдеющих нитей узор, сквозь симфонию, созданную из звуков природы, сквозь море ароматов. Каждые несколько шагов Сара просила нас остановиться не потому, что ей было тяжело идти, просто она хотела полюбоваться чудесами, мимо которых мы проходили, даже не замечая их, так как они были частью повседневной жизни: мать и ребенок сидят на скамейке и бросают голубям крошки, художник стоит перед мольбертом и пишет березу, девочка ведет под руку слепую старуху и описывает ей окружающий мир, два ребенка копаются в земле, а их отец читает газету и не замечает, как они находят червей, молодой человек, усевшись на ветку огромного дуба, будто в кресло, посвистывает, мальчишки играют в мяч.
— Как много счастья в одном месте, — заметила Сара.
— Не уверен, что все эти люди сейчас счастливы, — возразил мой брат.
— Возможно, — сказала Сара, — счастье, как и грех, отражается в глазах людей, которые на него смотрят.
— Счастье кратковременно, это исполнение долго лелеянной мечты или реализация потребности, — произнес мой брат.
— Я бы не назвала это счастьем. Исполнение мечты или реализацию потребности я бы назвала удовлетворением.
— А что же тогда счастье? — спросил Зигмунд.
— Не знаю, — ответила Сара. — Думаю, счастье — это одна из тех вещей, для которых не существует определения. Его просто чувствуешь.
Наконец мы достигли того конца парка, где находился первый в Вене детский сад. Сели на скамейку возле ограды и стали смотреть на детей, качающихся на качелях. Из двора вышла женщина. Она вела за руку ребенка.
— Вот это счастье, — сказала Сара, наблюдая за ними.
— Материнство? — спросил брат. Сара кивнула, а он продолжил: — Я не считаю материнство счастьем, только частью процесса размножения, а размножение — частью процесса эволюции и естественного отбора.
— А разве не частью твоей жизни, того, что станет частью твоего существования?
— Мое существование — также часть процесса эволюции и естественного отбора. В мире выживают только самые сильные, это закон борьбы за выживание. Те, кто окажется быстрее и сильнее других, получат больше шансов выжить.
— Значит, этот мир создан только для настроенных враждебно, — заключила Сара, встала и, показав, что хочет пройтись сама, без посторонней помощи, достигла ограды детского сада и ухватилась за решетки.
— Это только поверхностное впечатление, — сказал мой брат. — Но выживание — часть эволюции, развития животных видов. И человеческого рода. Новое поколение может быть сильнее, быстрее, находчивее своих родителей — и эти особенности оно передаст своим потомкам, которые и дальше будут их усовершенствовать. На протяжении многих поколений улучшенные особенности становятся все более выраженными в пределах конкретного вида, а от степени развития этих особенностей зависит, какой вид выживет, а какой исчезнет. Слабые вымрут, таков закон этого мира. Мы, люди, появились в результате процесса естественного отбора; мы развились из низших форм жизни. Вот так я смотрю на материнство — как на часть великого эволюционного процесса.
— А я смотрю на это совершенно иначе, — ответила Сара и повернулась к детям, играющим во дворе. — Месяцами носить под сердцем новую жизнь, потом подарить эту жизнь нашему миру, видеть, как она появляется и испытывает ужас при выходе из утробы и столкновении с тем, чего не может познать, потому что о неизвестном она еще не знает, а известное только чувствует, видеть, как я необходима этой новой жизни, как ей требуется пища, текущая из моей груди, видеть, как опыт оседает в ее глазах, видеть первую надежду и первое разочарование, видеть, как эта новая жизнь становится самостоятельной, как она перестает нуждаться во мне, видеть, как эта новая жизнь, появившаяся из моей жизни, покидает меня и сама движется к созданию новой жизни, — вот это для меня материнство.
Кто-то из детей отделился от остальных, подошел к ограде, нагнулся, сорвал одуванчик и подал его Саре через решетку. Она взяла цветок одной рукой, а другую протянула, чтобы погладить малыша, но прежде, чем успела дотронуться до его головы, потеряла равновесие, и ей пришлось схватиться за прутья.
Вскоре Зигмунд пошел в Венскую больницу. Он защитил диплом и уже год стажировался там. Сара и я вернулись к ней домой. Сара тут же открыла книгу с осенним парком на обложке и положила одуванчик между страницами.
Спустя несколько дней настал день рождения моего брата. На деньги, взятые у отца, я смогла купить только гондолу величиной с палец. Когда я вручила ему подарок, он сказал, что влюбился в девчонку с сияющим взглядом, девчонку с самым нежным голосом, девчонку простую и неначитанную, а это еще большее искушение для него, так как он хочет показать ей глубины литературы. Девчонка, в которую он влюбился, всегда будет рядом, и он мог бы слушать ее и любоваться ею до конца своей жизни. Он рассказывал мне о ней, а я молчала.
Спустя полтора месяца Сара спросила у меня:
— Почему Зигмунд сюда больше не приходит?
Не знаю, услышала ли она в моем голосе тоску и страх, когда я ответила ей, что брат недавно обручился с девушкой по имени Марта Бернайс. Сара немного сгорбилась, и, хотя она сидела, я испугалась, что она упадет, повалится на пол. А она схватилась за край платья и задрала его, обнажив лодыжки, колени, бедра. Ее тонкие ноги, поддерживаемые металлическими аппаратами, выглядели слабыми, словно стебельки растения, ссохшегося в безжизненной тени. Сара стала вынимать ноги из аппаратов, освободив щиколотки, икры, колени, бедра, и затем поставила их на пол. Она оперлась ладонями о кровать и немного приподнялась, пытаясь встать и сделать шаг, но ее ноги были недостаточно сильными, и она беспомощно повалилась. Попробовала еще раз, и опять ее тело оказалось на кровати, сокрушенное. Приподнялась снова — губы ее дрожали, лицо морщилось, на глаза наворачивались слезы. Сара приподнималась над кроватью, раз за разом падала обратно, и вскоре силы ее иссякли, она кусала губы, и плакала, и кулаками наносила удары по своим немощным ногам. Я опустилась перед ней на колени и взяла ее за руки, а она зарылась лицом в мою шею. Я слушала ее плач и прерывистое дыхание и знала, что слезы из-за физической немощи мешаются со слезами из-за боли иной природы.
В тот год брат забыл о моем дне рождения. Двумя днями позже, 26 июля, он вошел в мою комнату с книгой, которую, как он знал, я мечтала иметь у себя, — «Золотой век Венеции».
— Посмотри, что я купил Марте, — сказал он, подавая мне книгу. Я стояла с подарком в руке и слушала слова брата. — Сегодня ее день рождения.
Месяцем позже брату разрешили поселиться в больнице, в небольшой комнатке при отделении, где он работал. С тех пор он никогда не ночевал дома, а я не могла навещать его, потому что боялась встретить там Марту Бернайс. Она несколько раз была у нас в гостях со своей сестрой Миной. Зигмунд часто приходил к нам, но мама занимала все его внимание, разговаривая с ним, а мы, остальные, только сидели рядом и слушали их. А он чаще всего рассказывал матери о Марте, о ее нежности и внимании, рассказывал об их прогулках по парку (ее мать всегда настаивала на своем присутствии во время их встреч), о книгах, которые он ей давал, а больше всего — об их мечте иметь собственный дом.