Майк Олдфилд в кресле-качалке. Записки отца - Вернер Линдеманн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Когда это произошло?»
«Шесть недель назад, после деревенских танцулек, в соломенной хижине».
Тимм позже: «Я уж подумал, что ты снова будешь ворчать, когда я покажу тебе письмо».
«А я подумал: его проблемы, должен сам все уладить».
Тимм позже: «И что мне делать, если у неё будет ребёнок?»
«Что она будет делать? И что будет делать M.? Она хочет оставить учёбу ради тебя».
«Не говори об этом, ладно?»
«Ладно».
Вчера вечером быстро сказал: согласен. Теперь я являюсь носителем тайны. Пусть он сам поговорит с матерью, если сочтет нужным. Обманутой в любом случае останется М.
Как она с этим фактом справится? Все мои соображения – вздор. Ещё ничего не известно.
Над пастбищем овец бабочка-лимонница – порхающие листики солнца. И в моём теле солнечные пальцы смешивают соки желаний.
Мне кажется, я слышу, как растет трава. Хочется подняться и улететь. Возможно, к Г. в Лейпциг, где она пока работает на радиостанции, во время выставки.
Лейпциг – моё болото и мои горы. Двенадцать лет моей жизни. Двенадцать хороших лет, двенадцать несчастных лет. Но память сохранила больше хороших. Как поется в арии: «Но в Испании их тысяча и три…» Я мог бы петь: но в Лейпциге их тысяча и четыре. На какой только улице я не отжигал? Но Лейпциг видел меня и трудолюбивым: доцент в педагогическом институте, молодой автор в Содружестве, студент литературного института, автор стихотворений.
Пункт основной силы притяжения для меня – здание книжной ярмарки. Издательство детской книги представляет мою книжку (ту самую историю про древесную лягушку). Несмотря на то, что у меня теперь уже почти тридцать изданий, это снова и снова торжественное переживание: прочитать свое имя в бюллетене участников.
Лейпциг без похода на Центральный вокзал – не пойдет. На углу широкой поперечной аллеи газетный киоск. Здесь сидел чистильщик обуви, который всегда чистил мне ботинки и с которым после чистки обуви я всегда делал глоток из бутылки водки.
Разглядываем с Г. витрины. В гуще толчеи я касаюсь ее губ в поцелуе.
«Что это на тебя нашло?»
«Не знаю, это, должно быть, из-за Лейпцига».
На мачтах перед железнодорожным вокзалом флаги разных стран; всё мирно соседствует.
Г. и я находим место в одном из небольших баров. Он обставлен со вкусом; очень много отделки деревом; на стенах дорогие тарелки и кувшины. Г. вращается на стуле у барной стойки, зажигает сигарету, потягивает джин-тоник. После семи часов работы на радио наконец-то пришло время, чтобы потихоньку прийти в равновесие. Вскоре мы наслаждаемся воспоминаниями: как однажды в Интернационале, после концерта в Гевандхаусе, около двенадцати ночи, поспорили, приготовит нам официант овсяный суп или нет. Как я во время встречи с читателями одаривал студентку-журналистку нахальными взглядами, а после чтений пригласил выпить и занял у неё деньги, чтобы оплатить счёт.
ВОСПОМИНАНИЯ
Маркклеберг. Дом, в котором жила Г., дом, в котором я, как квартирант, занимаю две комнаты. Когда родился Тимм, каждый живет сам по себе. Детский сад, куда мальчик ходит, располагается под окном флигеля, где я проживаю. Как часто я слышу из открытого окна, как воспитательница кричит: «Тимм Линдеманн, ты действительно хочешь…»
Мне было очень неловко, когда девушка, которая была со мной, спрашивала: «Он имеет к тебе какое-то отношение?» Не меньше меня смущало, когда Тимм замечал меня на балконе и через забор спрашивал: «Папа, ты меня сегодня заберёшь?»
Иногда с разрешения его матери я мог его забирать.
Его незабываемые формулировки. При виде полумесяца: «Смотри, сломанная луна». После ливня: «Смотри, луг плачет».
* * *
Прежде чем нам с Г. возвратиться домой, мы идем в Томаскирхе[35] на мотет[36].
Сколько раз мы слушали в этом святом зале орган. Там наши руки невольно соприкасались.
Листок календаря воскликнул: весна! Небо кричит: снег!
Теперь солнце снова должно начать убирать зимнюю грязь. Лист календаря – это еще не весна. Я выпускаю его из рук. Подобно увядшему листу, он скручивается в корзине для бумаг.
Тимм шагает со двора. Я смотрю на часы; он уходит на час раньше, чем обычно.
«С такой слякотью никто вовремя не придёт».
К полудню небо прояснилось. Сияет солнце.
Вопрос Тимму: «Ты уже был у девушки?»
«Нет времени».
Луна светит в оголенную крону тополя сквозь рваную дыру в облаке. На мгновение кажется, что она напоминает изогнутое лезвие топора.
У кузнеца в Д. получаю колья для привязи овец. Он как раз обжигает подкову для лошади из кооператива. В кузнице всегда есть что-то притягательное; кузнечный горн, кузнечные мехи, брызжущие искры, чудо – при помощи молота придавать раскалённому железу форму.
Ковка – древнее ремесло, требующее мастерства и энергии.
Я держу свой нос в дыму, поднимающемся от подкованного копыта.
Я в очередной раз в гневе на сына. Он собирался пойти в соседнее село к столяру; день рождения. Так как уже два часа льёт дождь, я еду по непроходимой проселочной дороге, чтобы забрать его. У столяра много гостей, только одного там нет – Тимма.
Вернувшись домой, я вижу свет в его комнате. Рядом с ним на кушетке М.
«Я думал, ты собирался к столяру?»
«Передумал, я забрал её с вокзала, а потом мы подвисли в «Митропа»[37].
Утро застлано туманом.
Мои овцы Пауль и Паула приветствуют меня, обнюхивая у входа в овчарню. Рядом с Паулой стоят два неуклюжих ягнёнка. Мать лижет шкурку новорождённого и негромко блеет. Потом смотрит на меня так, будто хочет спросить: ну, доволен?
Еще как доволен! Я бегу в дом, смешиваю напиток из муки грубого помола и приношу матери-овце. Она хлебает, а у меня при виде этих двух, полных новой жизнью, становится тепло на сердце.
Незаметно ко мне подходит Тимм, молча улыбается, гладит шерсть овцы и говорит Паулю: