Маруся отравилась. Секс и смерть в 1920-е - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты очень испугалась меня, крошка? — нежно обратился он к ней.
— Нет, я… — не нашлась она, что сказать.
— Ну, а веришь тому, что я сообщил о себе?
— Этого не могло быть.
— Крепко веришь в то, что не могло быть?
— Да, да, — зашептала она, и губы ее слегка посинели. — Как можно такое делать? Зачем? Ты клевещешь на себя, чтобы пошутить. Не надо так шутить.
— Крепко же ты веришь. — Он подошел к ней и положил руку на плечо. — А ну-ка посмотри мне в глаза! Хорошие они у тебя. Синие, синие. Ага, — обратил он внимание, — не тот ли это лифчик, которому посвятил речь Скорик?
— Тот.
— Что же он говорил о нем?
— Он показывал его студентам и говорил, чтобы они поклонились ему, потом смешно сам поклонился. Мне было очень неприятно.
— Смотри, что я делаю с ним! — и Дорош, улыбаясь, притронулся к нему губами. — Это за то, что ты крепко веришь.
— Целуешь? — испугалась Лиза.
— Н-да. Приблизительно.
— Не надо, не надо, — поспешно выхватила она лифчик и прижала к сердцу. — Я не дам его целовать. Я… Дорош! — Она пересеклась на слове, глаза стали влажными. Прижалась лицом к лифчику.
— Покажи, покажи, — сказал он, мягко отнимая ее руки, — что ты там прячешь? Так и есть! — Он открыл ей лицо, оно было мокрое и в увеличенной синеве глаз мерцала трогательная влажность. У него дрогнули руки, и не своим, слишком для него мягким голосом он спросил:
— Чего ради ты расплакалась? А? Синяя крошка?
— Мне… мне жалко тебя, — проговорила она с детской жалостливостью, — да, да, Дорош! Почему ты не хочешь сделать себе операции? Я понимаю, ты нарочно причиняешь себе зло. Какое страшное лицо было у тебя тогда! О, я сразу все поняла. Я не могу вспомнить без слез твоего рыдания. У меня и сейчас сжимается сердце! Как мне жалко тебя!.. — Она произнесла свою мольбу, ломая ему палец, а он не мог, никак не мог оторваться от ее заплаканных глаз.
— Я наслаждаюсь тобой, одним твоим видом, дыханием твоим, — произнес он со сладкой хрипотой. — Ах ты, птица синяя. Так вот какая ты! Сама слабая, как пух, а жалеть уже научилась. Не жалей. Слез не хватит. Что ж, легче станет тебе, если я пулю выну?
— Легче, Дорош, — всхлипнула Лиза. — Я умерла бы от страха и огорчения, если бы такую в себе носила. А ведь ты нарочно ее носишь. Это еще страшней.
— Что ж, выну… Хорошо… Не теперь только, потом… Ты слыхала о Квазимодо, горбун такой? — спросил он внезапно.
— У Гюго, да, читала.
— Квазимодо — это я, урод. А ты — тебя не существует. Ты только туманность, или нет, звезда, уже зародившаяся в туманности. От Квазимодо до звезды — тысячи верст. Ты мой контраст. Легче мне от тебя. Да не поняла ты меня все равно! — Он махнул рукой и поставил кастрюлю на плиту.
С просветленным сердцем, свет которого пал на лицо, Лиза прощебетала на кухне все время, пока они варили обед. Она поняла по-своему слова Дороша, и он вдруг стал ей близким и понятным.
Братия, вкусно чавкая, рассыпалась в похвалах супу, названному Лизой мавританским. Дорошу же он казался синим.
* * *
— Ну, девка, рассказывай, чего делать, буйвола потрошить — на меньшее не соглашусь. Есть буйвол? — с такими словами вошел Молодецкий в кухню, потянул в себя струю кухонной атмосферы, засучил рукава и загрохотал посудой.
— Разобьешь, разобьешь, — кинулась Лиза отнимать у него стопку тарелок, которую он поставил на ладонь и выжимал, как гирю, — рыжий медведь неуклюжий.
— Четыре пуда беру с земли одной рукой. Не бойся за тарелки — целы будут. В какой стране видела ты рыжих медведей? Бурые — это еще, пожалуй. Так есть буйвол? Давай зажарим буйвола на обед. Самое интересное — снимать полуаршинным ножом шкуру. Целиком зажарить — и подать к обеду. Ешьте! На первое, на второе и на третье — верблюд, один раз в жизни я был бы сытым. А ведь я ел однажды верблюжье мясо. На фронте. Тебе никогда не приходилось жевать подметку? Легче жевать резину, чем верблюжье мясо. Ты в состоянии была б выпить ведро пива? Десять часов мне понадобилось для этого. Десять часов подряд я хлестал пиво, причем полчаса ушло на отлучки. Когда имеешь дело с пивом, отлучки, девка, необходимы. Поднять тебя на одной руке? — и раньше, чем Лиза опомнилась, он высоко взметнул ее под самый потолок. Она болтала ножками, и туфля свалилась на пол. Не снимая ее с рук, он опустился на одно колено и обул ногу.
— Пусти, я разобьюсь, пусти, рыжий! — вцепилась она ему в волосы. — Я упаду, я тяжелей, чем ты думаешь.
— Весу в тебе, — опустил он ее осторожно, — два пуда и двадцать фунтов — и это точно, как в кооперативе.
— Два пуда и восемнадцать фунтов, — сказала она, поправляя платье и волосы, — взвешивалась месяца два тому назад.
— За время пребывания среди нас ты прибавила два фунта. Наше общество действует на тебя благоприятно, девка. Продолжай в том же духе. Мы из тебя сделаем купчиху. В-в-во какую.
— Рыжий, накроши капусты! — сказала она, подавая ему кочан, уже очищенный от верхних листьев.
Он подбросил его несколько раз как мячик и только потом стал крошить, да и не крошить, а рубить. Рубил, высоко взмахивая ножом, как топором — и извилистые, как мозг, белые капустные слои отваливались правильными рядами. Ему стало жарко, и он снял верхнюю рубаху, оставшись в сетке безрукавке, через которую просвечивало бронзовое тело. Его могучая спина была шире доски стола, на котором он капустничал, — стол спрятался за ней.
Лиза впервые видела близко мужское тело, окованное такими прекрасными мускулами. По утрам приятели умывались, обнаженные до пояса, и Лиза выходила из кухни, стараясь не глядеть в их сторону. Теперь же она не могла оторвать глаз от спины со скульптурными вздутиями плясавших мускулов. Стыдясь, но повинуясь возникшему желанию, она подошла и, словно наблюдая за тем, как он крошит кочан, то и дело посматривала на переливавшиеся комочки мускулов.
— У тебя кожа, — сообщила она результат наблюдения, — трясется, как будто под ней ртутные булочки.
— Это что, — обрадовался он, — хочешь, я покажу тебе фокус? Поставь сюда кулачок, нет, нет, на булочку ставь. Хлоп!
Лиза рассмеялась, ее кулачок подпрыгнул, как резиновый мячик.
— Какой ты сильный! — произнесла она с детским восхищением.
— Это что, — воскликнул он, переполненный счастьем и гордостью. — Я сейчас такое покажу, дай-ка ложку. Смотри! — и, когда она дала ему алюминиевую ложку, он перекусил ее на тонком месте.
— Пожалте! — протянул он обе половинки. — Теперь ты понимаешь, что мне нельзя класть палец в рот?
— Какой ты сильный, — повторила она нараспев, любуясь перекушенными местами, на которых серебрился расплющенный металл.
— Вероятно, сильнее тебя. Дай-ка полотенце. Держись, деваха! — И он, обвязав ее, носил в зубах по кухне, подымая на стол.