Маруся отравилась. Секс и смерть в 1920-е - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Однако удобная теория, — заметил оскорбленный и задетый за живое Бортов. — Ну, а к пролетарским девушкам как?
— К ним? — переспросил Синевский. — Я уже сказал, что на женщине нужно сыграть, чтобы разбудить в ней целый ряд инстинктов, ведущих к ее освобождению. Стыдливость и девственность — первое препятствие к эмансипации. В конце концов девушка нуждается в том, чтобы ее открыли, как Америку. Понятно, я не откажусь в каждом отдельном случае сыграть роль Колумба.
— Так-с, — произнес, успокаиваясь Бортов, — стало быть, и те и другие хороши. Благодарны ли тебе освобождаемые?
— А мне какое дело!
Синевский подошел к кровати и потрогал подушечку. На ней была вышита желтым шелком канарейка, за которой кралась кошка с зелеными глазами.
— Птичечка, — улыбнулся он презрительно и вдруг со всего размаху сел на кровать, нарочно стараясь смять одеяло. — Ложе голубки так же чисто, как и мягко.
Бортов даже привстал.
— Это… я не знаю, как назвать это.
— Это я приступаю к осуществлению своей теории, — засмеялся Синевский.
Они вышли из комнаты как раз в тот момент, когда Лиза возвратилась с экзамена. Она вошла и, пораженная, остановилась у кровати. Долго смотрела, меняя краску на лице, потом села и, уткнувшись в подушку, — заплакала. Проплакала недолго, осушила глаза. Сняла одеяло и простыню, встряхнула их, а наволочку, хотя она была совсем чистой, отнесла для стирки, которую начала еще со вчерашнего дня.
От Скорика не ускользнуло ее заплаканное лицо, и, как мы видели, он объяснил ее грусть неудачным исходом экзамена.
* * *
— Дети, пюре на столе, — сзывал Скорик братию к обеду. — Просим, просим, обед подан.
Он барабанил в миску, подавая сигнал. Выдвинутый на середину, покрытый клеенкой стол был сервирован на восемь персон. Обеденный прибор состоял из глубокой тарелки, тарелочки, ложки и вилки. Ножей не хватило, и Скорик ухитрился распределить их так, чтобы сосед брал у соседа, не беспокоя при этом третьего и не протягивая через стол руки. Впрочем, он смекнул, что обед без мяса не потребует ножей, но потом вспомнил об оладьях — требуют ли они ножей, или нет? Кажется, рыбу, котлеты и еще что-то, перечислял он мысленно, едят прямо с вилки, а вот как оладьи лопают — один леший знает!
Хлеб он нарезал приличными кусками этак в дюйм толщины и сложил их в высокую гору на тарелке. Хлеб был заварной, сладкий и тяжелый, как железо. Все уселись. Узкие и противоположные концы стола заняли Дорош и Лиза. Вдоль длинных сторон стола расселись по трое — Синевский, Молодецкий, Бортов и против Ленька, Бокитько и Скорик с конца, дабы иметь свободу передвижения.
Дорош был, конечно, мрачен, он только что сразился с Зоей Мисник. Синевский, пробуя пищу, морщился и изредка поглядывал на Лизу и на Дороша — не скажет ли он чего по его делу. Лиза грустна. Молодецкий весь отдался истреблению пищи. Он шумно глотал не разжевывая, как гусь. Запихивал в рот большущие куски, не разламывая их на части. На отсутствие аппетита он никогда не жаловался. Бокитько нервничал, ел молча и весь ушел в себя. Бортов был спокоен и загадочен. Ленька кусал хлеб, не отставая от Молодецкого. Паренек рос и набирался сил. А Скорик, энергичный дежурный Скорик чувствовал себя за столом кормилицей, суетился за всех и, кажется, не притронулся к собственной тарелке, присматриваясь, не нуждается ли кто в надбавке.
— Плесни-ка еще, — подставил Молодецкий тарелку.
— Получай, — охотно отвалил ему Скорик, — каждому по потребностям. Кто с потребностями — подставляйте тарелки, подлетайте, шпана. — Он поднял кастрюлю, взмахнул над ней большой ложкой. — Закормлю насмерть!
— Со мной тебе это не удастся сделать, — еле проговорил Молодецкий.
— Тебе прибавить?
— Благодарю, суп пахнет дымом, — отодвинул брезгливо тарелку Синевский.
— Не суп, а пюре, — знай, что лопаешь.
— Тем хуже, если даже не знаешь, что имеешь удовольствие жевать.
— Посмотрим, что ты сварганишь, брюзга.
— Пустая затея. Лучше было бы нанять кухарку, — Синевский бросил колким глазом в Лизу. — По крайней мере будет вкусно.
— Сотри пудру, — посоветовал Молодецкий, — на верхней губке.
— Ах, — спохватился Синевский, проведя рукой по рту, — я брился сегодня.
— Это видно. Он воспитывался в аристократической семье, где дымом не пахло. Целый штат кухарок варили ему обед.
— Я воспитывался в рабочей семье, — сказал твердо Синевский, — но ем, как человек, а не как лошадь.
— И ноготки элегантные, — не унимался Молодецкий.
— При случае они действуют как бритва.
— Боюсь, боюсь. Что поделаешь, — обратился Молодецкий к Дорошу, — не любит меня друг твой закадычный. Еще ночью зарежет.
— Он не может похвалиться любовью ко всем нам, — угрюмо ответил Дорош.
— А вот я хочу, чтобы он полюбил, — продолжал Молодецкий. — Рабочий ведь он. За него ведь я бился, за его радость, а теперь он почувствовал под собою почву и вместо спасибо норовит меня под каблучок. Жив курилка, микроб то есть. Значит, действительно, в крови он и человеконенавистничество неизлечимо.
— Правильно. Коси его, коси, — сказал Дорош, посматривая мрачно на Синевского, — не один микроб в его крови, много их.
— Я только одно могу сказать, — заявил ни капельки не обескураженный Синевский, — что пуганая ворона и куста боится. Знакомство наше, Молодецкий, вообще было своеобразно. Вместо рукопожатия произошла схватка. Помнишь, в день припадка Дороша? Осадок от такого знакомства — согласись — не особенно приятен. Ты же его принял за черт знает что.
— Лей, лей елей — боишься моей ярости, — недоверчиво выслушал его Молодецкий.
— Товарищи, — взмолился Скорик, — да прекратите вы, наконец, травлю народов и перейдем к следующему вопросу. На повестке дня — каша. Кто за?
Все рассмеялись, и стало веселей.
— Давно следовало бы перейти к этому вопросу, напрасно я горячился, — сказал Молодецкий. — Я все-таки верю в братство народов, пропадите вы пропадом. Тащи кашу, Сергей…
Скорик принес горшок.
— Хорошо мы все-таки живем, — продолжал Молодецкий, веселея и принимая тарелку каши. — Ну, где бы мне отвалили такую порцию? Жалеешь ты нас, анафема.
— Ешь, ешь, милай, — я ящо тябе надбавлю, — и Скорик, прыгая и суетясь, обходил с большим горшком обедавших.
— Милай, милай, — передразнил Молодецкий, — кукаречишь, а кашу-то пересмолил.
— Ничаго, ето загар в ней, — пошутил Скорик.
— Нет, невозможная стряпня, — отодвинул Синевский тарелку.
— Можно еще? — попросил Ленька.
Скорик рассмеялся — они оба высказали в одно и то же время разные мнения о каше.