О русской словесности. От Александра Пушкина до Юза Алешковского - Ольга Александровна Седакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мы глаза, он сказал, не свои:
нами смотрит любовь на страданье земное…
Я сидел на грязной земле.
Я шептал – не ему – «смотри».
20 марта 2001 года
Слово Александра Величанского
Честь и хвала всем тем, кто в этой жизни
Обрел и защищает Фермопилы.
Слово Александра Величанского так свежо, свободно и особенным образом – как бы не задумываясь – мудро, что не хочется надолго заслонять его рассуждениями. Сам он знал природу своего голоса – и умел ее назвать. Так, например:
Вы мне на слово не верьте —
верьте мне на звук
иль на отзвук лучше. Ведь я
сам лишь отзвук. Слух
всколыхнется, как разлука —
отзыв тайных уз, —
и заблещут слитки звука,
вспыхнут сгустки уст.
Поэт (как говорили в иные времена, поэт милостью Божьей) обыкновенно знает, чем он занимается, где родина его дара. Настоящий читатель поэзии слышит, как в словах этого восьмистишия действует энергетическое поле гласного звука «У», сгущающегося к концу до предела (сгустки уст): это «У» связывает все четные рифмы: звук – слух – уз – уст, а во второй строфе – уже и нечетные: разлука – звука. Слышит хороший читатель, конечно, не только это, но мы остановимся здесь.
Одно из поздних, прощальных стихотворений Величанского несет энергию другого гласного – пронзительного русского «И» в ударной и в рифменной позиции:
Я еще не знаю, брат,
сколь тенист Аид,
сколь смолой своею ад
до краев налит,
но давно звучит во мне,
словно лейтмотив,
ностальгия по земле,
на которой жив.
Тенист – Аид – налит – звучит – лейтмотив – ностальгия – жив. Страстное «И» в контрастном созвучии с величавым «О»: сколь – сколь – смолой – краев – давно – словно – которой.
Почему я начинаю с гласных, со звуков вообще? Прежде всего, потому, что с них, с отзвука, с эха начинал сам Величанский. Во-вторых, потому, что этого в стихах не подделаешь. Звуковое устройство стиха не в наших руках: скорее мы – в его (за исключением, может быть, рифмы – самой непоэтической составной стихотворной ткани; кстати, рифме Величанский не уделяет большого внимания). И наконец, потому, что в классической поэзии звук – не что иное, как месторождение ее смысла. Как у Блока:
Приближается звук. И, покорна щемящему звуку,
Молодеет душа.
Как у Величанского:
Звучи же, звук, – созвучий
очарованье свято.
Да, звук, о котором идет речь (поэтический звук, не обладающий такой физической реальностью, как музыкальный), – это не только колебания акустических волн, не только фонетика и артикуляция, не только звуковая плоть слова. Это знак. Я имею в виду не специальный семиотический смысл слова «знак», а простой, языковой: «знак подает» – то есть сообщает весть о чем-то, примету чего-то. В поэтическом звуке есть весть о волнующем присутствии или приближении – чего? Живой свободной души (то есть души вообще, поскольку несвободная и неживая вещь – явно не душа). Знак неоспоримый и неподдельный – или, словами Величанского, признак:
Мы признаки Бога
и призраки нас.
Вспышки живых, звучащих слов – вот по чему так голодало то глухонемое время, задыхающееся в казенных глушилках.
«В их мощи нет блеска», сказано о немецком нацизме времен его восхождения. Нет в такой мощи и еще кое-чего – звука. «Их мощь не звучит». Мы знаем это по нашему режиму периода его упадка. Все, что делают эти победительные режимы, в начале своем или в конце, не звучит. Какой бы монументальной громкости не набирали их фанфары и барабаны – не звучит. Оглушает, заглушает – на что все это, собственно, и рассчитано – но не звучит. Нечему звучать, нечему значить. Звучит совсем другое:
Ты не плачь, моя прекрасная,
я молиться научусь…
Звучит самозабвение и отрешенность. Это слышит Величанский в музыке:
Звучи, звучи, виолончель,
искореняя скорбь,
и ни о чем, и ни о ком
не забывай, не помни —
но неподвижность душ смычком
замедли и ускорь.
И в языке:
Спасенья ищи от унынья-греха
лишь в чистых глубинах, в ключах языка,
лишь в речи изгибах, провалах, в самом
забвенье ее о себе, обо всем.
Согласитесь, что это другая философия языка, чем у Бродского, – да и вообще другая философия. Опыт целительного забвения «о себе, обо всем», святой бесцельности и беспечалия (свободы от попечений, забот; слово из языка аскетики, как в литургическом «Всякое ныне житейское отложим попечение»), отзвук пушкинского забытья: Я забудусь у камина… Я забываю мир… Забыться праздною душой… Осмеливаюсь предположить, что те, кто не отличают присутствия этого звучащего забвения в стихотворных словах, «ускоряющего и замедляющего» нашу душу, просто не побывали в сердце искусства, где пение и немота – одновременны:
так петь, чтобы неметь
от собственного пенья
под аккомпанемент
цезур сердцебиенья.
В иные времена это и называлось вдохновением, даром. Петь, не немея, – или неметь, не рискуя запеть, – это совсем, совсем другое. К сожалению, многим (и стихотворцам, и читателям стихов, не говоря уже о критиках) знакомы только две эти вещи. В таком случае самые живые, самые звучные строки Величанского останутся неприступными.
Стихи мои короче
июньской белой ночи,
но долгим влажным сумраком окружены они
и вы о них мечтали…
Читатель этой книги должен вспомнить, как это бывает. Какими бывают желанные стихи, стихи, которых ждут.
Нужно