О русской словесности. От Александра Пушкина до Юза Алешковского - Ольга Александровна Седакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
нет на свете тебя: человек современен лишь Богу:
Богу предвечному в миг все современны века.
В такой современности и располагается «времени невидимая твердь». Иначе, словами Кавафиса, прекрасно переведенного Величанским (перевод этот также не был опубликован – как и его переводы Эмили Дикинсон, над которыми он работал всю жизнь, как и многие другие его переводы), можно сказать, что у этих «жертв истории» не было своих Фермопил, им было нечего защищать. Как известно, спартанский царь Леонид и его малочисленный отряд погибли, Фермопилы, узкие ворота в среднюю Элладу были взяты персами – и навеки стали символом человеческой чести и верности, которая важнее, чем победа. Вот что в конце концов означает дар: защиту Фермопил, которые непременно будут взяты в хляби времени – и которые в его невидимой тверди останутся отвоеванными, не пропустившими врага.
Вопреки Гоголю, русский человек со всей вероятностью ни через 200, ни через 400 лет не станет Пушкиным. Но в каком-то смысле он уже стал Пушкиным: в тот самый момент, когда Пушкин заговорил. Время Величанского не наступило, если мы думаем о времени всеобщего признания и усвоения того, что он говорит. Но оно наступило в другом отношении: благодаря ему, по-русски сказано не только печально-примирительное «нет худа без добра». Мы уже не можем не знать других, золотых слов, сказанных русским языком:
Ах, от худа кроме худа
ничего не жди.
Сентябрь 2005 года
Айги: Отъезд
…когда не снега и не рельсы, а музыка
будет мерить пространство
между нашими
могилами.
«Отъезд», 1958. Снег, рельсы – все оказалось правильно, как часто бывает с поэтами. Геннадий Николаевич Айги теперь на родине. Места эти, как мы знаем из его стихов, зимой белые, бедные, глухие. Прекрасное завершение книги. «Теперь всегда снега».
Я вспоминаю конец этого, еще совсем раннего стихотворения Айги – и вот из его же начала:
Мы умрем, и останется
тоска людей
по еле чувствуемому следу
какой-то волны, ушедшей
из их снов, из их слуха,
из их усталости.
По следу того,
что когда-то называлось
нами.
След какой-то волны – это, наверное, самое точное название общего образа стихов Айги, образа Айги вообще. Мне слышится в этом ряде слов инверсированное соединение двух пушкинских сравнений:
Что в имени тебе моем?
Оно умрет, как шум печальной
Волны, плеснувшей в берег дальный,
Как звук ночной в лесу глухом.
Оно на памятном листке
Оставит мертвый след, подобный…
У Пушкина речь идет об иноязычном имени. Тема иноязычия неотделима от Айги. Его русские слова – след волны, рожденной другим языком. Ближайшая догадка – родным чувашским, а дальше: бессловесным языком ландшафта, музыкальным языком интервалов и ритмических доль. Стихи почти без слов. И чем дальше – тем больше без грамматики. Сравните с приведенными выше строками позднейшее:
И – состояние —
Цветка одинокого – розы:
Как неумелое: в несколько – будто – приемов
Объятье – младенца:
Без обнимаемого.
Русский язык – временное пристанище этих стихов (кто скажет по-русски: «чувствуемый», «обнимаемый»?): этому следу волны будет ничуть не хуже и в немецком, и во французском, и в итальянском – и далее везде. И везде теперь останется тоска людей по этому следу какой-то волны.
В России мало кто представляет меру признания, меру востребованности Айги в мире: она огромна. Айги стал звездой первой величины в современной мировой поэзии, о нем говорили, как о живом классике, новом Малларме или новом Целане. Дело даже не в разнообразных наградах: он был, вероятно, самым читаемым поэтом современности. Его книги – на французском, английском, немецком, итальянском – я видела в руках, на книжных столах, в дорожных сумках читателей в самых разных краях Европы. У нас мало кто задумывается о самом существовании этого квалифицированного европейского читателя поэзии, поскольку в масс-медиа о человеке этого рода (вовсе не таком уж реликтовом) речь не идет, а к тому типу искусства, которое называют «актуальным», это племя или это сословие имеет мало отношения. «Актуальное искусство» существует в пространстве радикально публичном, а современные читатели поэзии – в области личного: личного вкуса, личной истории, своего дома, в котором не устраивают «хэппенингов» и «акций». Личного – не значит одинокого; в этой области есть семейный круг, есть дружеские круги, есть другие роды общности вкуса и привязанностей, в том числе и поэтических. Не стоит думать, что потоком «актуального» и массмедийного эта область целиком вымыта из европейской современной культуры. Она обширна и устойчива. Ее населяют не только «дореволюционные» (я имею в виду «контркультурную революцию» 1968 года) старики, но и совсем молодые люди, студенты, школьники. Я не назвала бы эту область «маргинальной» или «приватной»: личная – это, вероятно, самое верное ее определение. Вот в этой-то области и нашлось место Айги. Его друзьями и собеседниками стали самые серьезные художники, музыканты, поэты, мыслители современности (посмотрите на посвящения его стихов, посмотрите на работы и отзывы о нем). По существу, он стал первым прижизненным мировым поэтом русского языка. Его предшественники в этом – Мандельштам, Цветаева, которых действительно повсюду читают (и не меньше, чем на родине), уже не слишком задумываясь о том, что это перевод, – так же, как читают прозу Достоевского, Чехова, Льва Толстого… Как все больше читают теперь прозу Варлама Шаламова. Но со всеми названными авторами это произошло много позже их смерти. Вы скажете: а как же Иосиф Бродский? В этой мировой библиотечке можно встретить Бродского-эссеиста, но мне не приходилось видеть читателя того рода, о котором я говорю, с книгой переводных стихов Бродского. Томики же Айги (на разных языках) мне показывали разные люди с такими словами: «Вот это теперь самое дорогое для меня». Все это трудно представимо в России, где Айги и издавался не слишком щедро (и в полиграфическом отношении совершенно неверно: в образ